Шрифт:
Он не писал сейчас да и книг не читал. Он лишь думал, делал выводы.
Вернувшись домой, Есенин покружился в беспокойстве по комнате, подсел к столу, помедлил, прикрыв глаза, придвинул к себе чистые листки бумаги, чернильницу и под напором нахлынувших ожесточённых мыслей и чувств стал изливать душу Грише Панфилову.
«Благослови меня, мой друг, на благородный труд, — быстро, самозабвенно писал он, искренне веря в то, что он несчастный, одинокий, но гордый в своём одиночестве, отвергающий все блага ради правды и справедливости. — Хочу писать «Пророка», в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу... — Он приостановился, невольно вспомнив, что «Пророка» каждый по-своему написали и Пушкин и Лермонтов. Не дерзко ли ему, слишком юному, соперничать с великанами? И снова заскрипело перо: — Укажи, каким путём идти, чтобы не зачернить себя в этом греховном сонме... Я буду твёрд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду с сознанием благородного подвига...»
Окончив исповедальную страницу, он ощутил облегчение и усталость. Разделся, бросился в постель, забылся. В неспокойном, полубредовом сне являлись и исчезали перед его взором какие-то женщины, похожие на ведьм, космы распущены, рты клыкасты, хохот дикий, водили вокруг него хороводы, а он — это не он, Есенин, а Василий Семёнович Тоболин.
Очнувшись, испугался могильной темноты, плотно сомкнувшейся над ним, вскочил, торопливо зажёг свет.
Не спалось уже до утра, думы о смерти лезли в голову: вот и он умрёт, и никого рядом не будет, ни родного человека, ни друга... Увиделось вдруг село, поле, высокая звонница на берегу; за Окой — луга, осиянные солнцем; увидел мать у крыльца, возле ног её куры клевали крупчатую пшённую кашу. Улыбнулся — теплее сделалось сердцу.
Похоронили Василия Семёновича на Ваганьковском кладбище. Рабочие, что квартировали с ним вместе — небольшая группа, — постояли, обнажив головы, у могилы; когда опустили гроб, кинули по горсти глины, а когда могила была засыпана, перекрестились и тихо, молча направились домой посидеть за столом, помянуть добрым словом товарища.
Есенин задержался у свежего, сырого могильного холмика. Думы о смерти делались всё навязчивее: жил на свете человек, добрый, сильный, работал за троих, в праздники не прочь был выпить и, повеселев, плясал без устали, бесшабашно, перекидывался в карты, ходил на свидания, собирался жениться на работнице кондитерской фабрики, мечтал о ребятишках, о перемене места жительства... И — вот на тебе! — не стало человека. Вот и его, Есенина, однажды не станет, и его отвезут на катафалке, и, может быть, на то же Ваганьково, опустят в могилу и засыплют землёй, и он никогда больше не увидит солнца, не скажет людям того заветного, что накопилось в его душе, не встретит женского влюблённого взгляда... Сердца будто коснулась льдина: село Константиново будет, мать, сестрёнки Катя и Шура будут, а его не будет. Клён у избы, вишни в саду будут шуметь, а его не будет... Нет, нет! Это невозможно. И он, содрогнувшись от страха, от ужаса, вскрикнул и шарахнулся прочь. Бежал опрометью, спотыкаясь, мимо продолговатых могил, придавленных тяжёлыми мраморными плитами, мимо чёрных крестов, мимо железных оград — скорей, скорей из-под сумрака нависающих над головой мёртвых деревьев, на волю, на простор, к жизни, к людям!
За воротами он остановился, прислонясь спиной к железной решётке, вытер платком взмокший лоб. По Москве пустился пешком, чтобы успокоиться, «обрести себя».
Поминки вышли шумными, со множеством угощений и с зелёным вином досыта — хозяин не поскупился. Люди уже забыли, по какому поводу сели за стол, разговаривали суматошливо, крикливо, перебивая друг друга, чокались, целовались, плакали. Присутствовал тут и Крылов, и он пил водку, и чокался, и кричал, заглушая других. Ворот его белой рубашки был расстегнут, галстук приспущен, а мешки под глазами налились и походили на фиолетовые подушечки, волосы взлохмачены, чёрная борода всклокочена.
— Я? — кричал он Александру Никитичу, сидящему напротив. — Я недалеко ушёл от вас. Нет, недалеко... А то, что у меня какая-то там мясная лавка, — я на это плевать хотел! Да, господа, плюю и растираю каблуком! Выпьем за вас, люди!.. — И пил, жадно, рывком вскидывая голову. Морщился и стучал дном гранёной стопки о стол. Увидев Есенина, приподнялся: — Сергей Александрович, сюда пожалте! Извольте ко мне...
Усадив конторщика возле себя, налил ему водки, поднёс. Есенин отказался:
— Благодарю вас, я не пью.
Александр Никитич подтвердил не без гордости:
— Не приучен он, Дмитрий Ларионович.
— Похвально, молодой человек! — От Крылова густо пахло спиртным, на потном лице особенно выделялись глаза, чёрные, выпуклые, с красными прожилками на белках. — В наше время это, я вам доложу, редкость. Непьющий архаичен, вроде доисторического мамонта. Да, да, мамонта! Бурая шерсть, загнутые бивни.
— Он пьян от другого зелья, — с горечью заметил отец. — От стихов.
— Протрезвеет! — Крылов взмахнул локтем с уверенностью человека, знающего все временные людские заблуждения и слабости. — От такого порока, уверяю вас, избавляются легко и без всякого ущерба для здоровья.
— Что-то долго не трезвеет.
Есенин укоризненно взглянул на отца, произнёс негромко:
— Папаша...
— Ладно, молчу.
Крылов положил руку Есенину на плечо — она была тяжёлой и горячей.
— Сергей Александрович, дружок мой, уважь меня... Обрати ты внимание на Олимпиаду Гавриловну. — Он понизил голос, переходя на «ты». — Она ведь из себя выходит. Как же, все мужчины наперебой волочатся за ней, в комплиментах состязаются, фимиамы курят, восторги! Она, дурочка, купается во всём этом — женщина, да ещё, между нами, не очень высокого ума. Но в общем-то, она неплохая, добрая. Ты уж не очень кичись при ней. Всё на мне сказывается — вот в чём дело-то. Достаётся же мне, когда она не в духе. Поедем с нами за город, сделай такую милость.
И сам хозяин, и его просьба показались Есенину в этот момент мелкими и смешными, он неожиданно смягчился.
— Хорошо, Дмитрий Ларионович, я подумаю.
Отец отозвался поспешно:
— Чего думать? Поезжай. Не такая уж ты важная птица, чтобы раздумывать.
— Спасибо, брат. — Крылов обрадовался. — Я сообщу ей, что ты согласен. — Он ещё раз похвалил жену: — Женщина она, в общем-то, хорошая, простая, правда, помешалась немного на своей красоте, на неотразимости. А тут, как на грех, один чиновник-идиот стрелялся из-за безнадёжной любви к ней. Жив остался, сукин сын. С перепугу спутал, в какой стороне сердце — в левой или в правой. Два месяца она просто купалась в своей славе, будто бы подвиг какой совершила во имя священной родины, отхаживала поклонника-идиота. — Крылов заметно пьянел и пустился в откровенности, явно неуместные за этим столом. Однако никто их не слышал, они тонули в общем гуле, в выкриках, в глуховатом теньканье стаканов.