Шрифт:
Есенин сбежал вниз, вырвался на террасу, не обнаружил отца.
— Где он?
Дуня молча кивнула на открытую дверь. Есенин выскочил на крыльцо, нетерпеливый и как будто ничего не видящий.
— Папаша! Здравствуй. Спасибо, что приехал... Я очень по тебе соскучился.
Александр Никитич кашлянул, ответил стеснённым голосом:
— Здравствуй, сынок. Долго ты загостился тут. В чужих людях лучше, видать, чем дома... Живёшь — не тужишь.
Упрёки отца, произнесённые глуховатым, сдержанным тоном, как бы гасили вспыхнувший в груди сына огонь.
— Жил у хороших людей, — ответил он. — Дома всё объясню...
Он отметил, что отец был одет в добротный костюм, в белую рубашку со стоячим накрахмаленным воротником, стянутым галстуком; лицо свежее, моложавое, чистое, кончики усов задорно загибались — красивый человек. Никак не подумаешь, что это мясник. Разве что выдавали руки — жилистые, с расплющенными кончиками пальцев, утолщённых в суставах.
— Поедем, — сказал Александр Никитич, — а то поздно будет. Иди прощайся с хозяевами. Смотри, не забудь поблагодарить... — И не мог удержаться, чтобы не уколоть: — Ты ведь на благодарности-то не больно щедр.
Есенин понял, что объяснений с отцом не избежать. Он зашёл в гостиную, где находилась бледная, красивая женщина — сидела в кресле, закутанная в плед, — приблизившись, поцеловал её тонкую, почти прозрачную руку. Она произнесла слабым голосом:
— Прощайте, Серёжа. Не забывайте нас, навещайте... Нам было приятно, когда вы были здесь. Вы и Дуня оживляли весь дом...
— Спасибо, Елена Сергеевна, — прошептал Есенин растроганно. — Спасибо за всё... За доброту вашу... — Он поклонился и вышел.
10
Ссоры с отцом повторялись изо дня в день, одна острей другой. Позже Есенин писал в Спас-Клепики Грише Панфилову: «Сейчас я совершенно разлаженный. Кругом всё больно и на всё тяжело и обидно. Не знаю, много ли времени продолжится это животное состояние. Я попал в тяжёлые тиски отца. Жаль, что я молод!.. Никак не вывернешься...»
Время он убивал в книжном магазине. Уходил из дому ранним утром, чтобы не видеться с отцом, добирался до Страстной площади пешком, шёл по знакомым улицам, по мосту через Москву-реку, бульварами, останавливался у памятников Гоголю, Пушкину, думал, мечтал, вспоминал стихи...
А после службы бежал в Суриковский кружок на собрания, слушал чтения произведений начинающих или уже опытных и признанных, внимал обсуждениям, диспутам, спорам. А споры вспыхивали не только на литературные темы, но и на гражданские, на политические. Не ввязываясь в эти поединки, он наблюдал за людьми необыкновенными. Здесь, кроме самого руководителя, Сергея Николаевича Кошкарова-Заревого, доброго, строгого, умного, бывали Хвощенко, Кормилицын, Верёвкин и сбежавший с каторги социалист-революционер князь Вещерский, который был известен в кружке под именем Платона Мироновича Агафонова. Худое лицо Агафонова с продольными морщинами на щеках хранило печать пережитого: у него были седые, навесом, брови, почти белые, жёсткие усы и борода. Социалист-революционер Агафонов, неистово поблескивая глазами, отстаивал террористические акты как одну из наиболее действенных форм революционной борьбы с царизмом.
— Надо навести ужас и на царя, и на царских сатрапов, на всех высокопоставленных мерзавцев, притесняющих народ, на весь царствующий дом! — Агафонов метался по комнате и кричал, захлёбываясь и взмахивая руками. — Надо зажечь почву под ними, создать невыносимые условия для их жизни, для бытия!
— Не кричите, Платон Миронович, — урезонивал его Кошкаров-Заревой. — Чёрт знает как вы себя ведёте. Возьмите себя в руки... — Он закрывал окна, чтобы голоса не вылетали на улицу.
Деев-Хомяковский возражал Агафонову:
— Вы, эсеры, много вреда приносите революционному движению своим террором. И ещё больше принесёте. И нам много времени понадобится, чтобы разоблачить вас, показать рабочему классу вашу сущность. И вообще ваш метод борьбы устарел. Вы подстрелите одного чиновника — на его место поставят другого, швырнёте бомбу и убьёте царя — тотчас появится другой царь...
— А мы и того ухлопаем! — со злорадным наслаждением кричал Агафонов, он как будто уже видел свою коронованную жертву, бьющуюся в агонии. — Изведём в России всех царей, всех царских прислужников, министров, губернаторов. И волей-неволей власть перейдёт в руки народа. Как-нибудь я приглашу на заседание кружка Савинкова, большого писателя, поэта и великого террориста и конспиратора. Он скоро приобщит вас к нашей идее. Гений и вождь!
Кошкаров-Заревой выставил вперёд белые, холёные руки, точно обороняясь от наваждения.
— Пожалуйста, Платон Миронович, опомнитесь: не приглашайте вашего Савинкова, мы не желаем никакой другой идеи, кроме идеи служения народу художественным словом...
— Служение народу, художественное слово, литература — это в первую очередь политика, Сергей Николаевич! — Агафонов опять заметался по комнате. — Политика! А политику не делают в белых перчатках. У них для нас — каторги, виселицы, а у нас для них — бомбы. Да-с!