Шрифт:
Ярко светило южное солнце, в ветвях акаций оглушительно чирикали бодрые воробьи; по мостовой ехали извозчики и катились автомобили; по тротуарам бежали комиссионеры, кричали газетчики, нищенствовали мальчишки; около кафе размахивали руками и горячились маклера, около магазинов останавливались разряженные женщины, под ногами озабоченно путались собаки — улица жила уже вовсю. Пётр Иваныч важно выступал, распустив по ветру великолепные усы, и, свернув за угол, неожиданно остановился около фотографической витрины, которую внимательно разглядывала хорошенькая девушка.
— Нравятся вам карточки? — благосклонно осведомился он, ласково заглянув ей под шляпу. — Я хозяин этой фотографии! Таких красивых, как вы, мы снимаем даром. Хотите?
Девушка испуганно метнулась в сторону. Пётр Иваныч, внезапно увлёкшись, кинулся за ней, крича: «Куда же вы? Постойте же, постойте!» И, убедительно говоря, пробежал рядом с ней шагов сто, как вдруг его остановил зычный окрик: «Стой!» — от которого Пётр Иваныч присел и, схватившись за бока, принялся радостно хохотать.
Перед ним стоял молодой господин, представляющий из себя огромный, выдающийся полушарием живот с добавлением толстой, с рачьими глазами головы, двух коротких, в виде двух тумб, ног и двух рук, из которых одна повелительно простиралась теперь к груди Петра Иваныча. Это был его приятель, архитектор Кокин, глубокий и убеждённый пьяница и обжора.
— Что за безобразие! — осипшим голосом загремел он. — Спозаранку предаваться разврату! Предсказываю тебе, что ты скоро погибнешь, Метлов! Следуй лучше за мной. Жалую тебе кружку пива.
— А ты куда? — с любопытством осведомился Пётр Иваныч.
— К Петро. С пяти часов утра страдал на постройке, выпил там в ближайшем кабаке графин водки и открыл великолепнейшую малороссийскую колбасу с капустой. Советую попробовать. Но адская жара! Должен залить её пивом.
— А потом?
— Потом спать.
— Куда?
— Разумеется, к тебе!
— Опять выгнали?
— Выгнали, — трагически произнёс толстяк. — Пришёл вчера домой в три часа утра и матушка опять сказала мне, что я ей больше не сын. Не спал целую ночь.
Пётр Иваныч снова хохотал, схватившись за бока, присев, зажмурив глаза и мотая от удовольствия головой. Все приятели Кокина знали его семейную драму: этот гуляка был кротким и нежным сыном своей свирепой матери, безжалостно изгонявшей его за пьянство из дому, что всегда потрясало несчастного до глубины души.
— Перестань гоготать, как идиот! — возмутился наконец толстяк. — Лучше вырази мне сочувствие и следуй за мной. Жалую тебе две кружки пива.
С душевным смятением Пётр Иваныч вспомнил, что ему необходимо быть в агентстве и затем ездить по разным делам, но толстый Кокин был неумолим.
— Всё к чёрту! — категорически заявлял он. — Ты пойдёшь со мной. Жалую тебе три кружки пива! — и через десять минут Пётр Иваныч почувствовал, что дела действительно можно отложить, и скрылся вместе с Кокиным за массивной дверью ресторана Петро, известного своим лучшим в городе пивом.
II
Через два часа, в течение которых Кокин выпил пятнадцать, а он всего семь кружек пива, Пётр Иваныч оставил своего приятеля в недрах ресторана, вышел на улицу и недовольно произнёс: «Погибель!..» Все дела были упущены, всюду он опоздал, можно было попытаться съездить разве только в участок.
«Погибель!.. И всегда вот так помешают человеку»… — расстроенно думал он, садясь на извозчика. Но солнце светило так ярко, ветерок так ласково шевелил его пушистые усы, улицы кишели такой весёлой оживлённой толпой, что он быстро успокоился. Для развлечения Пётр Иваныч всю дорогу до участка с самым изысканным видом снимал шляпу перед всеми встречными красивыми дамами.
Дежурным надзирателем оказался его приятель Голоногов, человек уже пожилой, рыхлый, с бабьим лицом, обойдённый по службе и сильно недовольный своей судьбой.
— А-а-а!.. — радостно запел он, тем не менее, грузно поднимаясь с кожаной кушетки, на которой лежал. — Кого я вижу! Сколько лет! Дружище! Здравствуй!
Пётр Иваныч, имевший бесчисленных друзей и поклонников во всех слоях общества, знал его очень давно, даже как-то случайно крестил у него ребёнка, о чем, разумеется, позабыл на следующий же день. Но Голоногов помнил и ценил это.
— Вот!.. — воскликнул он, усаживаясь на стул и застёгивая китель на своём животе. — Такое, понимаешь, было сейчас настроение, что, кажется, каждому человеку так бы и откусил ногу. По службе неприятности, кости болят, ночь не спал, сюда всякая шваль лезет, а увидел тебя и легче стало. Точно солнце проглянуло. Такой уж ты лёгкий человек! Что на крестницу взглянуть не заходить? Большая уж стала! Или некогда, с дамочками всё крутишься? Хе-хе-хе…
— Помнишь, — совсем оживившись, продолжал Голоногов, — эту… как её? Певицу-то Варшавскую? Как ты её тогда старыми акциями, что у меня валялись, поддел? Вот умора-то была! Сколько ты тогда с ней, три дня, что ли, путался?