Шрифт:
Мари-Луиз задумалась.
— Надеюсь, не слишком много.
Они посмотрели друг на друга, а потом отвели глаза, размышляя над сказанным. Снаружи послышались голоса, среди которых четко выделялись гневные крики Гранже. Жислен расправила плечи и глубоко вздохнула.
— Скоро узнаем.
19
Монтрёй. Девять месяцев спустя. Конец мая 1945 года
Каждый полевой цветок на берегу реки распустился во всей красе. Незабудки, маргаритки и одуванчики соревновались с пролесками и калужницами за весеннее солнце, которое периодически пряталось за громадами облаков, маршировавших по лазурному небу быстрее, чем можно было ожидать, судя по притихшему в долине ветру. Триколор над цитаделью Бована, в двух километрах от берега, вытянулся в застывшую горизонтальную полоску. Шум воды, падавшей с плотины на мельничное колесо, заглушал шорох тополиных листьев, дрожавших от ветра, терявшего почти всю свою силу на дне долины.
Непрерывное журчание воды казалось Мари-Луиз успокаивающим. Она откинулась на спинку деревянного стула, стоящего у стены мельницы, и позволила солнцу согреть лицо и наполнить закрытые глаза сиянием. Она закончила стирку — тяжелую физическую работу — и устала. Дрема тут же подхватила ее. Мари-Луиз позволила себе блуждать между сном и явью, наслаждаясь тем, как солнце ласкает голые ступни, которые многие месяцы не знали его прикосновения. Собака, доставшаяся ей вместе с домом, овчарка-полукровка, тяжело дышавшая в тени, встрепенулась и зарычала, предупреждая, что идет чужой. Мари-Луиз села прямо, чувствуя легкое головокружение, и, прислушиваясь к легким шагам гостя, стала ждать его появления.
Собака ощетинилась, и в следующий миг из-за угла дома вышел мужчина в берете, шинели и с рюкзаком за плечами. Это был Жером. Мари-Луиз встала. Он сбросил свою ношу с плеч на землю. Его волосы поредели, а лицо стало угловатым от недоедания. Жером подошел к ней и взял за плечи, прижав к ворсу шинели, пропахшей дымом костров, лошадьми и старым потом. Мари-Луиз соединила руки за его спиной, и они стояли, покачиваясь, а солнце, выглянувшее из-за тучи, пронизывало их одежду иглами тепла. Мари-Луиз представляла это по-другому; много раз. Жером должен был прийти в той самой форме, в которой она провожала его на фронт, выстиранной и пахнущей мылом. Она должна была встретить его дома в своем лучшем платье, проливая слезы радости. Но вот они стояли, обнимая друг друга, в изношенной одежде, которой в прежние времена постеснялся бы и бродяга, бледные и измученные, перед домом, который им даже не принадлежал. И с сухими глазами. Мари-Луиз почувствовала, что Жером ослабил объятия, и они неловко отстранились, глядя друг на друга.
— Давай сядем, — проговорила она. — Я принесу еще один стул.
Жером кивнул, и Мари-Луиз оставила его, подобрав берет и рюкзак по дороге в дом, стены которого до сих пор не расстались с зимним холодом.
В темном коридоре она остановилась перед зеркалом и вынула из волос шпильки, чтобы пряди распустились по плечам. Пощипав щеки, Мари-Луиз взяла стул и вышла с ним на весеннее солнце, где стоял ее муж. Они сели по диагонали друг к другу, и Жером взял ее за руку.
— Я ходил к нашему дому, но дверь была заперта, а окна закрыты ставнями. Мадам Акарье сказала мне, что ты здесь. По пути меня подбросил грузовик. Повезло. Мне пришлось пешком подниматься на холм, и я очень устал. В последнее время я как будто все время уставший.
— Ты болел?
— Нет. Слава Богу. Иначе я вряд ли дожил бы до сегодняшнего дня. — Жером обвел Мари-Луиз внимательным взглядом. — А ты? Ты похудела, но… я рад тебя видеть. Так рад!
Он коснулся ее щеки. Мари-Луиз прижала к себе его руку, чувствуя мозоли на его пальцах — пальцах, привыкших к физическому труду.
Они сидели, ласково поглаживая друг друга, он — ее щеку, она — тыльную сторону его ладони.
— Почему ты здесь? Отец?..
Мари-Луиз кивнула.
— Он дома?
— Нет. Сейчас нет. Он в городе. Я… я терпеть не могу, когда он туда ходит. Там всегда случается что-нибудь, что его расстраивает. Кто-нибудь что-нибудь скажет, и он возвращается домой в ярости. Каждый раз. Поэтому мы сюда и переехали — чтобы он мог выходить из дому, гулять, и при этом никто его не дразнил. Это непросто.
— Что случилось?
— В ноябре прошлого года состоялся суд. Над всеми, кто… сотрудничал… с бошами. Отец избежал тюрьмы, но получил indignit'e nationale[139]. Это значит, что он больше не имеет права занимать государственные должности — своего рода должностной позор. На всю жизнь. Так что ему нечем заняться, друзей у него немного, а вот врагов, которые теперь с удовольствием над ним глумятся, хоть отбавляй. Он всегда попадается им на удочку. Может быть, нам стоило переехать дальше. Но он и слышать об этом не хотел. Этот дом — лучшее, что я могла для него сделать.
Они посмотрели на усыпанный цветами берег и пенную воду, обрамленную буйно зеленеющими ивами и тополями.
— Ты отлично справилась. Тут красиво.
Жером откинулся на спинку стула и закрыл глаза, нежась в солнечных лучах. Теперь, когда лицо мужа застыло в спокойной неподвижности, Мари-Луиз разглядела на нем складки, проложенные голодом и подчеркнутые нехваткой воды и мыла, и грязь, глубоко въевшуюся в каждую бороздку. Истощение. Если, уходя, Жером казался мальчишкой, то теперь на нем лежал отпечаток преждевременной старости: темные круги под глазами и борода, которой за много дней оброс его слегка женственный рот. Он прищурился на солнце. Мари-Луиз видела только зрачки наблюдавших за ней глаз — таких же голубых, как она помнила.
— Есть какая-нибудь еда?
— Сыр и хлеб. И немного баранины.
— А питье?
— Вино. И сидр.
— Ванна?
— Только сидячая. Но я могу нагреть воды. Это займет примерно полчаса.
— Я мечтал об этом пять лет; полчаса пустяк. Может быть, я сначала поем? Сколько захочу. Потом побреюсь и выкупаюсь. А потом посплю на кровати. Этого тоже давно не было.
Он снова закрыл глаза, и оба продолжали нежиться на целительном солнце. Сквозь шум воды донесся крик ребенка, не расстроенного, но требующего внимания. Глаза Жерома раскрылись, а бровь вопросительно изогнулась.