Шрифт:
– Одарённая талантом, красотой, чувством, верным, живым, сама собой образовалась она и…
– Помилуйте, Пушкин, как вижу, вы пасынок здравого рассудка больше, чем я.
Пушкин вспыхнул:
– Не станете же вы отрицать, что подлинника Семёнова никогда не имела?
Он не смутился:
– Стану, конечно. Мадемуазель Жорж [55] служила ей подлинником, а учителем драматического искусства был у ней сперва Дмитревский, потом Гнедич, что естественно изъясняет все её недостатки, к тому ж если Гнедич не растолкует ей роль, так она в ней решительно ничего не поймёт.
55
Мадемуазель Жорж служила ей подлинником… – француз скал трагическая актриса. Настоящее имя Жозефин Веймер (1787-1867).
– Согласиться никак не могу! Бездушная французская актриса Жорж, лукавый Дмитревский [56] и вечно восторженный Гнедич [57] могли только ей намекнуть на глубокие тайны искусства, которые сама она поняла откровением своей гениальной Души!
– Это всё ничему не учась?
Пушкин так увлёкся Катериной Семёновой, что не отвечал на вопрос.
– Игра всегда свободная, всегда ясная, благородство одушевлённых движений, орган чистый, ровный, приятный и часто порывы вдохновения истинного, всё сие принадлежит Семёновой безраздельно и ни от кого не заимствовано, разве этого не видать? Она украсила несовершенные творенья несчастного Озерова и сотворила роли Мойны и Антигоны. Она одушевила измеренные строки Лобанова [58] . В пёстрых переводах, составленных общими силами, которые, по несчастью, нынче сделались слишком обыкновенны, мы одну Семёнову видим и слышим, и гений актрисы удерживал на подмостках все сии плачевные произведения союзных поэтов, от которых поодиночке отрекался каждый отец. Нет, Семёнова не имеет соперницы. Пристрастные толки и минутные жертвы, принесённые новости прекратились. Она осталась самодержавной царицей трагической сцены.
56
Дмитревский (псевдоним, наст, фамилия Дьконов-Нарыков) Иван Афанасьевич (1734-1821) – русский актёр, драматург, переводчик.
57
Гнедич Николай Иванович (1784-1833) – русский поэт, переводил Ф. Шиллера, Вольтера, У. Шекспира, «Илиаду» Гомера (опубл. в 1829 г.).
58
Она одушевила измеренные строки Лобанова. – Лобанов Михаил Евстафьевич (1787-1846) – поэт, драматург и переводчик.
Неужели молодой человек так влюбился в Катерину Семёнову, что не видит очевидных её недостатков? Неужели не знает, что в соперницы, и не без основания, Семёновой пророчат Валберхову? Впрочем, что ж он стариковски ворчит, все влюблённые слепы, истина вечная. То-то Голицыну радость, коли узнает. И он с лёгкой иронией вставил:
– Ваше красноречие просто великолепно. Вам осталось с тем неё жаром сказать похвальную речь об Истоминой.
– Она блистательна, полувоздушна, она…
Он весело перебил:
– Таким образом, вы по-прежнему влюблены и в ту, и в другую?
Пушкин сердито нахмурился:
– Вы дьявол, с вами ни об чём серьёзном нельзя говорить.
– Только это вы и желали мне доказать своей восторженной речью, посвящённой талантам Семёновой?
– Нет, я желал доказать, что наша публика своей холодностью, слишком похожей на вашу, исправно губит театр. Если в половине седьмого одни и те же лица являются из казарм и совета занять первые ряды абонированных кресел и лож, то для них это более условный этикет, чем приятное отдохновенье.
– Позвольте вам возразить: театр, разумеется, не этикет, однако театр и не приятный отдых для публики, вовсе нет. В городах эллинов посещение театра почиталось обязательным для всякого гражданина, там театр служил воспитанию граждан, он был для них источником просвещения. Так вот, я вас спрошу: не доказывает ли это ежевечернее появление в театре одних и тех же лиц из казарм и советов желание нашей публики просветиться? Не настало ли и для нас то блаженное время, когда театр может воздействовать на умы граждан и воспитывать их?
Пушкин негодовал:
– Просвещение! Воспитание! Но сии великие малые люди нашего пошлого времени, носящие на лице своём однообразную печать скуки, спеси, глупости и житейских забот, неразлучные с образом их вседневных занятий…
Он решительно перебил:
– Позвольте, на том углу, едва ли не ближе, вы с тем же пламенем уверяли меня под присягой, что они слишком глубокомысленны и замучены судьбами Европы и даже Отечества.
– Они всегдашние передовые зрители, нахмуренные в комедиях…
– В наших комедиях, точно, не расхохочешься.
– Зевающие в трагедиях…
– Помилуйте, в наших трагедиях как не зевать?
– Дремлющие в операх…
– Да наши оперы усыпят хоть кого!
– Внимательные, быть может, в одних только балетах, не должны ли по необходимости охлаждать игру самых ревностных наших артистов и наводить на их души томность и лень, если только их самих душой одарила природа?
Слава Богу, в этой пленительной болтовне о том да о сём он рассеялся от того, что попал в водевиль, и посоветовал мирно, ощущая себя беззаботным и лёгким:
– Ставьте в наших театрах Шекспира, и вы не отыщете в артистах ни лени, ни томности, и эта же публика, портрет которой вы так сатирически представили мне, ни за что не уснёт, даже если после казарм и советов захочет уснуть. А у нас, помилуйте, кого нынче ставят у нас?
Пушкин тотчас съязвил:
– Пустые комедийки Шаховского и тяжеловесные переводы Катенина, ваших лучших друзей.
Он дружески возразил, ничуть не сердясь:
– Помилуйте, к чему горячиться? Я тоже не нахожу большого искусства в комедиях Шаховского, однако в них прекрасный, живой, разговорный язык, недурные стихи, каких у ваших лучших друзей не найдёшь днём с огнём, его комедии злободневны, они колют и жалят и вызывают целые бури в партере, тогда как от слезливых стенаний ваших лучших друзей так и хочется утопиться в московском пруду.