Шрифт:
Любимов вытащил из ящика тумбочки «гвоздик», чиркнул спичкой, с наслаждением затянулся, но в эту самую минуту в палату вошел доктор Семечкин, уже в годах, что-нибудь под полсотни, строгий, перед ним многие в госпитале робели. Огляделся по сторонам, спросил сердито:
— Кто это курил?
— Никто, — бойко ответил Любимов.
— Я серьезно спрашиваю, — все так же сердито продолжал доктор Семечкин.
— Да, никто, доктор, — досадливо возразил Белов, лежавший возле окна.
То ли потому, что они были земляки, оба из Горьковской области, то ли потому, что Белов был самым тяжелым раненым: обе ноги ампутированы и правая рука по локоть, старый доктор относился к Белову уважительней, чем к остальным раненым.
— Ладно, — примирительно проговорил он. — Не будем спорить. Никто так никто…
И, сев на койку Белова, откинул одеяло, стал выслушивать и выстукивать его сердце, легкие, печень.
А Любимов, старательно погасив свой «гвоздик» о ножку кровати, продолжал, понизив голос:
— И вот ведь как получилось: мать родила двойняшек, двух девочек — Дашу и Машу, и так их любила, так любила, даже и представить себе трудно, а на меня ноль внимания, фунт презрения, честное даю слово!
У него было худое, длинное лицо, казалось, кто-то взял его за лоб и за подбородок, стал тянуть в разные стороны. На этом длинном, вытянутом лице — маленький нос пипочкой и рот, словно куриная гузка.
— Вот как оно получается, девочка, — сказал Любимов, когда доктор вышел из палаты, — фамилия-то Любимов, а любви ни на столечко! И жена, скажу по правде, попалась не ахти, до сих пор не знаю, любит ли меня или так просто живет, потому что возраст подошел, тоже была уже не молоденькая, двадцать шестой сравнялся, а замуж никто не брал, тут кстати я подвернулся, туда-сюда, по обоюдному согласию и свадьбу сыграли, и все как полагается, а вот любит она меня или нет, по сей день, веришь, не знаю! Да, не знаю, и все тут!
— Сколько же вы живете? — спросил Тупиков, самый молодой в палате. — Наверно, уже давно?
Очевидно, двадцатилетнему Тупикову, как и мне, все люди старше тридцати казались уже изрядно пожилыми. Я знала, Любимову исполнилось здесь, в госпитале, тридцать два года.
— Какое там давно, — усмехнулся Любимов. — Без году неделя, в общем, в феврале свадьбу гуляли, а в июне, как известно, война, в августе я уже на фронт подался…
Тупиков смотрел на него с нескрываемой жалостью.
— Небось скучаешь по жене?
— Кто? Я? — Любимов рассмеялся, по-моему, притворно. — Да ты что? Чего мне скучать? Да и есть ли время о чем-нибудь таком тосковать?
— А здесь, в госпитале? — спросил Тупиков.
Он был из породы круглоголовых крепышей, короткая шея его ушла в плечи, губы были толстые, румяные, и щеки тоже румяные, весь он производил впечатление очень здорового, всегда всем довольного человека, но, должно быть, как оно часто бывает, на самом деле все было совсем не так…
Тупиков был ранен под Харьковом в голову, до сих пор с его головы не сняли повязку.
— Еще немножечко, — признавался Тупиков, — самую бы малость, и Тупиков играл бы теперь в домино с госпожой смертью.
О себе он обычно говорил в третьем лице, причем называл себя по фамилии.
Это была моя палата, я приходила в этот госпиталь два раза в неделю. Ходила я всего два месяца, с конца апреля. Меня привел сюда Стас Аверкиев, сосед по дому, мы жили на разных этажах, он на третьем, я на шестом, его мать, кастелянша госпиталя, дружила с моей бабушкой, и она устроила Стаса поваром в госпиталь, в котором раньше помещалась наша школа. В этой школе я проучилась неполных восемь лет, в сорок втором году здесь оборудовали госпиталь, а я пошла работать в швейную мастерскую вместе с бабушкой, мы шили телогрейки, ватники. Это называлось: выполнять заказы фронта.
Мне и бабушке полагались две рабочие карточки, и еще мы получали два аттестата от моих родителей. Оба они, и папа и мама, были врачи, оба работали в полевом медсанбате на Северо-Западном фронте.
Так вот, как-то Стас встретил меня в подъезде нашего дома.
— Какая ты большая стала, — сказал удивленно.
— Бабушка называет меня дылдой, — сказала я.
— Вот уж нет!
Он внимательно оглядел меня, я даже поежилась от этого острого, словно бы всепроникающего взгляда.
Стас был известный в нашем районе бабник, не пропускавший ни одной мало-мальски смазливой девушки.
Сколько раз местные сердцееды били его смертным боем, сколько раз грозились выбить все, какие есть, зубы и переломать кости, один парень из соседнего, Костянского, переулка, у которого Стас умыкнул возлюбленную, дал клятву снять скальп с головы Стаса.
Уж не знаю почему, но клятвы своей он не сдержал, наверное, попросту испугался. А Стас продолжал влюбляться и влюблять в себя женщин самого разного возраста.