Шрифт:
У нас с Любимовым была игра, пришедшаяся нам обоим по вкусу: мы вспоминали фильмы, которые довелось видеть до войны. Я была страстная киношница, он тоже любил фильмы, к тому же это была, в сущности, его профессия — смотреть кинокартины, и вот мы с ним начинали вспоминать сюжеты, наиболее примечательные эпизоды, перебирать самых хороших киноартистов, которые играли так, что позабыть, казалось бы, уже невозможно.
Иногда, спустя годы, закрою глаза, вижу Любимова, он размахивает руками, сидя на своей постели:
— А тут, помнишь, подходит Жаров: «Что же ты, сукин сын, что же ты делаешь?»
— Нет, — возражала я, — это не Жаров сказал, это Кадочников и совсем, совсем в другой картине…
— Разве? — удивлялся Любимов. — Ну, какая ты, все, как есть, помнишь, а я, видать, иной раз позабуду чего-нибудь там такого…
— Так у нее же память совсем другая, — вступал в разговор Белов. — Сколько ей лет и сколько тебе?
— Что есть, то есть, — рассеянно соглашался Любимов и продолжал вспоминать: — А помнишь Цесарскую? Я такую красивую, как Цесарская, отроду не видал! Вот уж это красавица так красавица!
— Да, женщина что надо, фартовая, — задумчиво соглашался Тупиков.
— Как она Абрикосова обнимает, как на него глядит, — вспоминал Любимов. — Я так полагаю, все на свете за такой взгляд отдать можно…
— Он тоже хороший, — заступалась я за любимого артиста, — тоже очень красивый и приятный…
— Еще мне нравилась Лиа де Путти, — говорил Любимов. — Ты «Варьете» видела когда-нибудь?
— Нет, — с сожалением отвечала я.
Он всплескивал руками:
— Да что ты? Да неужели? Вот уж поистине растеряша, Маша-растеряша! Такую ленту пропустить!
— Ну, чего попусту болтаешь? — сердито замечал Белов. — «Варьету» какую-то советуешь ребенку посмотреть! Она же тебе в дочки годится, а ты ей черт-те что говоришь…
Но Любимов не обращал никакого внимания на его слова.
— Если бы ты видела! Она, эта самая Лиа де Путти, вся в черном, челка у нее по самые брови, а глазищи — во, каждый глаз с блюдечко, она стоит рядом с Эмилем Янингсом, он, значит, ее нашел, а после женился, хотя ему уже лет немало, должно, вся полсотня, и вот она стоит, глядит на него своими глазищами, а он ей «Ап», это значит по-ихнему, по-цирковому, надо, стало быть, вспрыгнуть и вверх лезть по шесту, а она, ну, ни в какую, боится, а он, стало быть, подбадривает ее, а у самого, видать, тоже душа в пятки ушла, а потом она глядит на молодого, как его, позабыл, он ейным хахалем стал, тоже красивый такой, конечно, много моложе, он ее на руки как возьмет…
Тут Белов, окончательно вспылив, задергался на постели.
— А ну, кончай, — говорил угрожающе тихо, почти шепотом. — Чтобы сейчас же, сию же минуту замолчал единым дыхом…
Наверно, никто, ни сам Белов, ни Любимов с Тупиковым, о себе уже не говорю, и ведать не ведали, что означает «единым дыхом», но Любимов, человек по природе довольно добродушный, замолкал, лишь слегка подмигивая то мне, то Тупикову, а Белов время от времени ворчал, все никак не мог успокоиться:
— Что же это такое, скажите на милость? Девчонке, ребенку, можно сказать, всякие пакости расписывать, и хоть бы хны…
Я уже хорошо знала все обстоятельства жизни моих подопечных.
Знала, что у Тупикова в Костроме — родители, что он еще никогда ни в одну девушку не влюблялся, хотя, разумеется, сам понимает, пора бы уже, да тут война помешала, но после войны, как вернется домой, непременно первым делом наметит себе кого-нибудь покрасивее и женится в добрый час, и свадьбу сыграет, самую что ни на есть шумную, на весь город.
У Любимова была жена, у Белова — двое детей, близнецы, мальчик и девочка, примерно моих лет.
Я им рассказывала о себе, о том, как мы живем-поживаем с бабушкой, о маме с папой, как они учились вместе в мединституте и там влюбились друг в друга, и после женились, и жили поначалу трудно, если бы не бабушка — она хорошо шила, от заказчиц, сама признавалась, отбою не было, — неизвестно, сумели бы они продержаться или нет.
Они меня внимательно слушали, потом забрасывали вопросами, и Любимов и Тупиков, а Белов больше молчал, думая свою, одному ему известную думу.
Впрочем, я знала, какую думу он думает, и мне было очень жаль его, до того жаль, что иногда, проснувшись ночью, я ловила себя на том, что думаю больше о нем, чем, например, о маме или о папе…
Как-то Любимов спросил меня, где я живу, я ответила:
— В Уланском переулке.
— Это где же?
— Как бы вам объяснить, — сказала я. — Сретенку знаете?
— Нет, — ответил он. — Я Москву не очень-то хорошо знаю, теперь, считай, я второй раз в Москве.
— Наш переулок рядом со Сретенкой. Это совсем недалеко от госпиталя.
— Я думаю, ты, наверно, самая хорошенькая девочка во всем вашем переулке, — сказал он.
— Почему самая? — возразила я. — Там у нас, например, в соседнем доме такие есть девочки, я им в подметки не гожусь…