Шрифт:
— А-а… — хватая губами воздух, выговорил он. — Ни-и-чего… Теперь все… прошло… А вы… то-тоже на заседание… Я немного опоздал… Живу далеко.
Он глотал невылившиеся слезы, гримасничал и отворачивался.
— Все мои еще в городе… Пневмония у младшего… в тяжелой форме, — вздрагивающим голосом ответил он на вопрос Самосуда о семье. — И везти нельзя, и оставить нельзя… Так и сидит жена на узлах… ждет, когда спадет у Вовки температура.
Чтобы убедить товарищей, что он, Солнышкин, в полном порядке, он даже попытался улыбнуться: вот, мол, какой казус получился, — как бы хотел добавить: неприятно, конечно, но не столь уж важно по нынешнему времени.
— Сама не спит все ночи — мать, вы же понимаете, — выдавил из себя Солнышкин с этой своей улыбкой на кривящихся губах.
…Заседание, последнее, по всей вероятности, перед уходом в подполье, затянулось — да и не могло быть иначе. Четверо его участников, членов вновь образованного на нем подпольного райкома, не знали точно, где и когда они смогут опять собраться, а дел, нуждавшихся в общей договоренности, было не перечесть.
— Маловато нас здесь, коммунистов, — так начал Самосуд, когда они остались одни и в коридоре затихли шаги Ольги Александровны, приведшей их сюда. — Но сколько бы нас ни было… сколько бы ни было…
Что-то помешало ему продолжать, и он мысленно прикрикнул на себя: «Возьми себя в руки, ты же большевик, черт тебя подери!»
— Мы — коммунисты, и на нас ответственность… За все, что мы видели сегодня, тоже мы отвечаем… Кто же еще?! — проговорил он. — Но об этом потом, потом… когда сломаем хребет зверю… когда… — Сергей Алексеевич встал со стула, кровь хлынула ему в лицо, гладкий череп порозовел. — А пока надо уходить в подполье… Всем! Надо работать!
Он опять сел и сложил на столе руки, кисть на кисть.
— Что же это такое — подполье, нелегальное положение? На своей советской земле, в родных местах — и нелегальное… — он странно, недобро усмехнулся. — Я кое-что помню еще о времени, когда мы конспирировались, а жандармы охотились за нами. Но вот наш судья, товарищ Виноградов, — человек молодой… Или вы, товарищ Солнышкин… Да… семья Павла Васильевича эвакуировалась, не знаете? — перебил он себя.
Судья утвердительно кивнул.
— Уехали, — ответил он, — вместе со всеми. А к Хорошевой Клавдии Савельевне (это была жена, а ныне уже вдова второго секретаря) я зайду, обязательно!.. Она в городе.
Самосуд словно бы вдруг задумался… Он многие годы работал с этими, погибшими сегодня людьми, и они вставали в его памяти — тогда он замолкал.
— Так вот, — заговорил он вновь с усилием, хмуро, — товарищи Солнышкин и Виноградов, я подозреваю, что обоим вам не совсем ясно, чего потребует от вас нелегальное положение… Возможно, и под чужим именем, и по чужому паспорту, и в разрыве со своими близкими…
Самосуд взглянул на Солнышкина; тот ссутулился, прикрыв рукой свои вспухшие глаза.
— Это, дорогие товарищи, нелегко… Это, во-первых, самодисциплина, постоянная собранность, во-вторых, внимание к мелочам. И великое терпение… — Сергею Алексеевичу удалось наконец переступить через некое внутреннее препятствие, и его потрескивающий голос звучал теперь по-учительски ровно, как на уроке. — Может найтись предатель, провокатор, который выдаст вас врагу, такое случалось еще во времена Понтия Пилата. И тогда… тогда, товарищ Солнышкин, только одно сознание, что вы умираете за правое дело, может помочь вам. Но бывает, что и этого сознания недостаточно…
— Почему вы обращаетесь ко мне? — быстро, нервно спросил Солнышкин. — Я не понимаю… Я, кажется, не давал повода думать, что я… ну, словом, что я трушу.
Сергей Алексеевич сделал вид, что не обратил внимания на его протест.
— Хорошо ли каждый из вас знает самого себя?.. — спросил он. — Быть коммунистом в стране, в которой победили коммунисты, это не самое трудное. Потруднее остаться коммунистом там, где по одному лишь подозрению в принадлежности к партии коммунистов человека обрекают на пытки и смерть. Имейте в виду, может статься и так, что никто: ни ваши родные, ни жена, ни дети — никогда и не узнает о вашем подвиге. Одна лишь ваша совесть будет вашим утешением… или вашим прокурором, если проявите малодушие.
Сергею Алексеевичу было жалко Солнышкина — они довольно часто встречались в райкоме, и ему сделался симпатичен этот в недавнем прошлом рабочий парень в потертом костюме — большая семья и не такой уж большой достаток, — неглупый, начитанный, толково выступавший в местной газете. И эта непрошеная жалость так и проявлялась у Самосуда — в сухости тона, в жесткости формулировок, она была слишком несвоевременной. Если б Солнышкин честно признался, что он боится той безымянной, безжалостной борьбы, о которой шла речь, если б он взмолился: увольте! — Сергей Алексеевич почувствовал бы облегчение: пусть бы уходил к своим детишкам. Да и для дела это, наверно, было бы полезнее.