Шрифт:
Дать бы деру, да с него не спускали глаз и, заметив его терзания и опасения, всякие шутки начали над ним шутить: взяли и пришили его платок к карману, чтобы при нужде не смог вытащить; уверили, будто кантор – это Выдра, которого он и пошел упрашивать заиграть сразу на органе, буде запнется. И наконец, вместо молитвенника подсунули ему огромный скотолечебник.
Простодушный школяр не обладал таким присутствием духа, как Михай Витез Чоконаи. [211] Тот в аналогическом случае, когда его молитвенник подменили поваренной книгой озорные барчуки, прочитав: «В уксусе…» и мигом смекнув, что речь о маринованных огурцах, смело продолжил: «В уксусе… губку омоченную поднесли к устам его». И такую проповедь сымпровизировал на эту тему – всем на удивление.
211
Вольномыслие и остроумие молодого Чоконаи стали позже предметом многочисленных анекдотов.
А бедный супликант, увидев, что взял на кафедру книгу, лишь скотине дарующую исцеление, совсем ошалел, позабыл даже, как «Отче наш» читается. Так и сошел вниз, не произнеся ни словечка. Пришлось и впрямь просить протопопа, взяв прежде с него обещание удовольствоваться одним молебном, без проповеди. Но и тот затянулся на целых полтора часа. Достойный священнослужитель столько истовых молений вознес о благополучии рода Карпати, всех мужских и женских отпрысков его in ascendenti et descendent, [212] – за здравие их на этом и упокой на том свете, что им, право же, ни тут, ни там не должно было впредь учиниться никакого худа.
212
в колене восходящем и нисходящем (лат.).
На молебствие явились все гости, но барин Янчи ни с кем не хотел заговаривать, не очистясь прежде душой. Нечто необычно приподнятое изобразилось на его лице, и на колени он опустился с благоговением глубоким, искренним, потупив глаза при восхвалении его заслуг, будто такой безделицей ощутив сотворенное им добро в сравнении с тем, что мог бы сделать и что сделать надлежит… «Хоть бы годок послал еще господь, – вздыхал он про себя, – и наверстаю, что в жизни упустил. Да суждено ли столько?… Протяну ли хоть месяц еще, день даже один?» Совсем умиленным покинул он храм и, лишь отвечая на поздравленья, стал возвращаться мыслями к делам привычным, повседневным.
Необычная внутренняя умягченность барина Янчи ничуть не препятствовала веселью остальной компании: кто в карете, кто верхом, всяк знай дурачился да потешался по дороге из церкви в усадьбу. Фрици Калотаи, посадив к себе восьмерых, погнал во весь дух, и вдруг на полном ходу все колеса соскочили; телега вверх дном: кому руку, кому ногу придавило. Это Мишка Хорхи, греховодник, пока сидели в храме, чеки у всех повынимал, а бедному Фрици пришлось поплатиться. Лаци Ченке первый раз приехал на собственной лошади, и вот какой-то шутник возьми и сунь тлеющий трут ей в ухо. Хозяин – в седло и тут же – хлоп наземь без сознанья, сброшенный осатанелым конем.
В другое время такие проказы очень забавляли барина Янчи, но сейчас он только головой качал. А Мишка Хорхи между тем такое вытворял – животики надорвешь. Он и молитвенник семинариста подменил, и кантору сиденье смолой намазал, чтобы прилип, и пороху на кухне вместо мака наложил, а мак пересыпал гайдукам в пороховницы, – те залпом хотели приветствовать вернувшихся, но ни одно ружье не выстрелило; маковники же печь разорвали. Гуртовщик, который за небольшую плату арендовал харастошскую пушту у барина Янчи, в знак признательности привез ему громадный сыр, в котором спрятана была пара голубей. Мишка же Хорхи двух жирных крыс посадил на их место, и когда овчар, поднося сыр, снял верхушку, не пернатые, а мохнатые выскочили оттуда прямо в публику.
Однако барина Янчи все это теперь не смешило, он даже предупредил Мишку: веселиться попристойней, глупостей разных не выкидывать, как бывало. Поэту велено было предъявить стихотворение, которое он собирался прочесть за столом: нет ли выражений плоских, площадных; цыгану строго-настрого запрещено лобызать всех подряд, как упьется. Борзых выпроводили на галерею, запретив подпускать к столам и куски им бросать, как обычно; цыгане-скрипачи, актеры, школяры получили наказ держаться наиприличнейшим образом, а весь простой люд оповестили, что жаркого будет вволю и вина хоть залейся, но драться – ни-ни, драки на сей раз отменяются.
Все, дивясь, вопрошали друг у друга о причинах сего явления.
– Или конец свой чует старик, что смиренником таким заделался? – гадал Мишка Хорхи.
– Может, поумнел? Про швабов вон говорят, что они к сорока набираются ума, а он до семидесяти не нажил…
– Не замайте, – сказал третий, – человек раз в семь лет меняется весь целиком, а он десятую семерку, слава богу, добирает, время уже.
– А мне так сдается, важничать он стал с тех пор, как в сословном собрании заседает, может, и ключ золотой [213] уже получил, вот и вольничать теперь с собой не позволяет.
213
Золотой ключ был знаком камергерского достоинства.
И верно, при всей радости, с коей принимал барин Янчи оказавших ему честь, нельзя было не приметить в нем некоторой сдержанности, меньше всего ему ранее свойственной.
И всю эту перемену вызвала в нем одна-единственная мысль: что племянник пожалует к нему на именины; опоздает, может статься, но приедет непременно. Он и сам затруднился бы объяснить, откуда такая уверенность, однако ждал, рассчитывал на встречу, и едва осеняла собутыльников какая-нибудь очередная взбалмошная идея, тотчас спохватывался: «А если бы младший Карпати это видел, что сказал бы? Нет! Однажды застал он уже дядю за бесчинной забавой, теперь пусть увидит веселие более благопристойное».