Шрифт:
— И это тоже тебе, — Казаков достал из-под пачек сберегательную книжку и бросил на стол.
Чтобы не упасть, Таня прислонилась к стене. Теперь все было ясно. Глубокое, безграничное отчаяние, почти физическая боль во всем теле, в каждой его клетке — вот что было самым острым ощущением тех минут, запомнившихся на всю жизнь.
Чувство ненависти к отцу, омерзения к толстым пачкам охватило Таню с такой силой, что она, не помня себя, рванулась к ящикам, оттолкнула Петра Сергеевича и, выхватив несколько хрустящих новеньких связок, швырнула их к двери. Узкие коричневатые ленты оберток не выдержали, и купюры фиолетово-розовым листопадом разлетелись по комнате. Они падали на пол медленно, будто удивленные таким невиданным к ним отношением. А Таня, не помня себя, все швыряла и швыряла к двери ненавистные тугие пачки.
Казаков остолбенел. Им овладел тот слепой, неистовый гнев, в котором человек способен на убийство. Он рванулся к дочери, с силой оттолкнул ее от серванта и наотмашь ударил по лицу. Ударил еще раз. Скверно, грязно выругался и бросился подбирать деньги.
Таня с плачем выбежала из комнаты. В коридоре она остановилась, не зная, куда кинуться, что предпринять. Затем ринулась в свою комнату и, глотая слезы, стала лихорадочно бросать в чемодан вещи. Решение уйти, уйти сейчас же пришло сразу, без раздумий, как единственный выход.
Скоро в комнату вошел отец.
Увидев раскрытый чемодан с набросанными в него в беспорядке вещами, резко спросил:
— Что это такое?
Таня, не глядя на него, глухо ответила:
— Я ухожу.
— Что значит — ухожу? Куда?
Таня с такой ненавистью посмотрела на отца, что Казаков попятился и хрипло выговорил:
— Можешь катиться ко всем чертям. Но помни: обратно не пущу. — И, с силой толкнув дверь ногой, вышел из комнаты.
Наскоро набросив пальто и платок, боясь, что отец может прийти вновь, задержать ее или опять начать злобную ругань, Таня, кое-как закрыв чемодан, выбежала из квартиры. Казаков слышал, как уходила дочь, но даже не вышел в коридор. Бездумно сидел он за столом и мял, мял в руках бахрому льняной скатерти.
На улице Таня остановилась. Куда ехать? В общежитие, конечно, в общежитие к девчатам. Однако тут же вспомнила: девчат-то ведь нет. Каникулы же. Как она пожалела, что не согласилась уехать со вторым потоком в Ленинград! Ее ведь очень уговаривали. Не было бы тогда этого ужасного вечера. Но сразу же подумалось: то, о чем говорили они, есть, значит, эту страшную правду ей все равно пришлось бы узнать.
Корпус институтского общежития встретил ее темными окнами и закрытыми дверьми. Посмотрев сквозь запыленное дверное стекло, Таня увидела, что вестибюль завален досками, заставлен какими-то бочками. Институтские хозяйственники, пользуясь каникулами, затеяли ремонт, о котором так много и шумно говорилось на студенческих собраниях.
Таня долго стояла в раздумье, потом вдруг вспомнила о Зине Бутенко. И как же это она раньше о ней не подумала! Но, видимо, сегодня ей суждены были сплошные неудачи. Квартира Зины была заперта. Соседка по лестничной клетке объяснила, что Бутенки еще вчера уехали куда-то за город, кажется, к родителям Зины. Таня поблагодарила и стала медленно спускаться по лестнице. И тогда ей пришла в голову мысль, которая как-то сразу и согрела ее и взбодрила. Она вспомнила Быстрова. «Только где я сейчас его разыщу?» Посмотрела на часы. Десять. Вспомнилось, что гости отца говорили о каком-то собрании на стройке. Может, он еще там? Таня торопливо вышла на улицу. В соседнем доме почтовое отделение. На этот раз ей повезло. Каменск дали сразу. Таня с волнением ждала, пока телефонистка на коммутаторе «Химстроя» вызывала партком. И наконец раздался голос Быстрова:
— Слушаю вас, слушаю. Кто говорит?
Таня, уняв волнение, проговорила:
— Алексей Федорович, это Таня… Мне очень, очень нужно вас видеть, сегодня, сейчас. Я в Москве. Приехала к Зине, а там никого нет дома.
По взволнованному, прерывающемуся голосу Тани Быстров понял, что у нее случилось что-то очень серьезное.
— Я выезжаю. Подождите меня. Я буду скоро.
…После той первой встречи на пустынных тогда Каменских выселках Алексей все чаще и чаще думал о Тане. Всех женщин, с которыми он сталкивался, теперь как-то подсознательно сравнивал с ней. Кто-нибудь улыбнется — он думает: а Таня улыбается не так, мягче, веселее, радостнее. Услышит песню, думает: а как, интересно, поет Таня? Какие песни она любит? Какой у нее голос? Поступит кто-нибудь некрасиво, бестактно, не по-женски — Алексей обязательно скажет себе: Таня бы так, конечно, не сделала…
Быстров и раньше-то избегал легких встреч, теперь же он стал их просто чураться. Одна его давняя знакомая, убедившись в тщетности попыток затащить Алексея к себе в гости, в сердцах воскликнула:
— Да ты что, Алексей, обет святости дал или влюбился?
Быстров помолчал и, несколько виновато улыбнувшись, ответил:
— Знаешь, кажется, действительно влюбился. Как говорится, седина в голову — бес в ребро.
Алексей не знал, когда, при каких обстоятельствах он скажет Тане о своем чувстве, но был уверен, что рано или поздно это произойдет. Он придумывал множество планов, но отвергал их один за другим. Тот был слишком смел, этот робок, а третий казался нереальным или даже смешным.
К делам построечной комсомолии Алексей всегда чувствовал непреоборимое тяготение, но теперь он еще чаще стал появляться на вечерах в «Прометее», на экскурсиях по городу или в театре, и это в значительной мере объяснялось тем, что Алексей надеялся увидеть Таню. Ребята этого, конечно, не знали. Но Таня видела и понимала, что Алексей Быстров относится к ней по-особому, не раз ловила на себе его пристальный, теплый взгляд. В нем было столько молчаливого восхищения, что Таня порой отворачивалась, чтобы скрыть смущение и растерянность.