Шрифт:
— Говори, говори, — подхлестнула его взволнованная Юргита, утопая в теплой свекровой шубе.
Но Унте, побродив по Млечному Пути, вернулся на Землю.
— Так говорите — санный путь нравится? И эти равнины не кажутся вам скучными?
— Конечно нет. Наоборот. Меня равнины всегда волнуют. Вокруг такой простор, такая свобода!.. Да и вообще красиво.
— Это так… Но вот по лесу в санях промчаться… Да еще если он холмистый. Ни с чем не сравнишь!
Юргита прыснула.
— И откуда у тебя, выросшего на равнине, эти холмистые леса? Где ты их здесь видел?
Унте, удивляясь самому себе, пожал плечами.
— Это у меня, видать, с армейских Бремен. Я служил в гористой местности. Среди лесов.
— А чем этот плох! — Юргита показала рукой на белевший по обе стороны дороги березнячок, куда они только что въехали. — Сворачивай направо и чеши.
— Вы всерьез?
— Еще бы!
— Да? Но мы можем грохнуться…
— Разбиться о березу! — Юргита весело рассмеялась. — Увязнуть! Утонуть в снегу! Господи, сколько всяких опасностей нас подстерегает!..
— Раз так, то вперед! Навстречу смерти! — воскликнул Унте, заражаясь ее игривостью, и стегнул кнутом мерина. Стегнул и рванул вожжи вправо, на обочину. — Но, но!.. Оп-ля! — вопил Гиринис, пританцовывая в санях и остервенело орудуя кнутом, свистевшим над головой лошади, но не обжигавшим ее потную спину.
Юргита и оглянуться не успела, как сани пустились по березняку, перемахивая через широкие тени деревьев, через их затейливый рисунок на снегу, в котором увязали полозья. Оглобли поскрипывали своими стальными ковками, потный мерин только фыркал, пар от него клубился облаком, и это облако пахло чем-то соленым и едким, а Унте только покрикивал, осклабившись, разинув рот как привиденье — все громче, все веселей, потому что было страх как приятно слушать свое собственное эхо:
— Нооо! Оп-ля!
— Ноо! Оп-ля! — не отставала и Юргита.
Войдя в раж, они пересекли березнячок, проехали через него и вдоль и поперек, а потом, захваченные азартом, поддаваясь какой-то безотчетной страсти, пустились вокруг. Снега было немного, только кое-где белели сугробы, разгоряченный конь так несся, обдавая их хлопьями летящего из-под копыт снега, что по спине у Юргиты и Унте мурашки ползли.
— Хорошо? — то и дело спрашивал Гиринис, готовый безумствовать всю ночь, только бы доставить ей радость.
— Хо-ро-шо! — отвечала та, откидывая голову и защищая лицо от летящего снега. — Оп-ля! Оп-ля!
Ах, никогда еще Унте не было так славно, как в ту зимнюю ночь! От Юргитиного ликования, от ее ахов и охов кругом шла голова, и Унте, как бы желая продлить этот нечаянный праздник, эти богом дарованные ему минуты, неожиданно для самого себя затянул народную песню:
Эх, пил я пиво и песню пел. Кто ж расписал лицо мне, Кто же расписал лицо мне? Хмелек веселый, хмелек веселый — он расписал лицо мне, он расписал лицо мне. Что густо вьется, что ввысь стремится, тот расписал лицо мне, тот расписал лицо мне…— У тебя голос красивый, Унте, — похвалила его Юргита.
— Эту дед пел. Доминикас… Я знаю много. Мне только старинные песни и нравятся. Теперь придумывают, пожалуй, похлеще, но…
— Лучше твоих нет, — возразила Юргита. — Потому что их народ складывал… Ты можешь выступать с ними на сцене вашего Дома культуры.
Унте ответил не сразу. Смотрел на далекие, проплывавшие над ним звезды, и улыбался: в ушах еще звучала песня.
— Приглашали в хор… Но мне и одному неплохо… Нооо! Оп-ля! — снова подстегнул он мерина.
— А ты попробуй не один, — соблазняла его Юргита. — Покажи всем, какой у тебя голос. Порадуешь сотни, а может, и тысячи людей да и сам испытаешь настоящую радость.
— Ноо! Оп-ля! — еще яростней гремел Унте, встав во весь рост.
Сани описали еще один круг, бог весть какой по счету; умаявшийся мерин вдруг метнулся в сторону, сани ударились о дерево и перевернулись.
— Сумасшедший! — пыхтел Унте, барахтаясь в снегу. — Нарочно, чертяка, опрокинул!..
Юргита лежала рядом и тихонько смеялась.
Унте изрядно устал, пока поднялся: ноги его запутались в длиннющем отцовском кожухе, в который была закутана Юргита, маленькая, да удаленькая. Когда же ему наконец удалось освободить ноги, он встал и побрел к мерину, стоявшему чуть поодаль, перевернул сани, сложил вывалившееся сено, попону, облучок, но все это он делал как бы не наяву, а во сне. Он видел себя, окутанного какой-то странной дымкой, держащего на руках Юргиту, видел ее огромные черные, искаженные испугом глаза, слышал, как судорожно-маняще шелестят ее губы… И еще видел, как целует их… И был счастлив, что хотя бы мысленно может прикоснуться к той, которую боготворит, к той, о которой никогда не позволит себе грязно подумать. И от этого счастья ему было немножко стыдно: как же это он распоясался, обидел ее, Юргиту… Брата своего, Даниелюса…