Шрифт:
Это было мертвое место…
Такими же мертвенно-застывшими показались ему и лица работавших здесь людей, одетых в одинаковые темные костюмы, крахмально-белые рубашки и бесцветные галстуки.
Теперь они все повернули к Корсакову лицо и смотрели на него без интереса, без эмоций…
Сергей Александрович поклонился и поздоровался со всеми по-немецки. Шелест – негромкий, непонятно на каком языке – был ему ответом.
– Мистер Лихкут! – снова вцепилась в его рукав хозяйка и спросила его что-то на голландском.
Корсаков осторожно снял ее руку, поцеловал и извинился.
– Я не мистер Лихкут.
Она вопросительно и почти оцепенело уставилась на него и наконец разразилась новым потоком, теперь уже вопросительным.
– Я вспомнил одну шутку, – спокойно ответил ей Корсаков. – Голландский язык – это не язык, а болезнь горла.
Она замолчала, словно что-то поняла из его немецких слов, и теперь смотрела на Корсакова с удивлением и даже подозрением.
Сергей Александрович еще раз внимательно осмотрел огромную пустынную, чужую комнату и потом ответил ей как можно спокойнее и даже печально:
– В этой комнате я родился.
Она нахмурила брови, чтобы что-то понять из того, что говорил этот респектабельный, седой джентльмен.
– В этой комнате я родился. И прожил детство, юность и почти всю молодость, – Сергей Александрович проговорил эту фразу на английском.
На ее лице начало проясняться понимание.
И для пущей убедительности он повторил то же самое по-французски.
Один или двое клерков, поняв его, встали в своих стеклянных клетушках, и в их глазах был уже какой-то интерес к его персоне.
– О! Так вы были хозяин этого апартамент? Так, – наконец произнес по-английски один из них, ярко-рыжий, с веселыми зелеными глазами.
Корсаков улыбнулся и ответил коротко:
– Я был здесь ребенком… Мальчиком. Молодым человеком…
И, резко повернувшись, еще раз поцеловал руку своей спутнице.
– Извините! Произошло недоразумение. И быстро вышел из комнаты.
Он шел к входной двери, опустив голову, чтобы никто из столпившихся сотрудников не мог заметить слезы, которые подступили к его глазам и вот-вот сами польются по его нахмуренному лицу.
Корсаков перешел на другую сторону переулка и, облокотившись о решетку, опоясывающую школу, снова посмотрел на окна своей квартиры.
В начинающем смеркаться дне они были ярко освещены мертвенно фосфоресцирующим, неестественным светом.
Сколько раз в детстве, в юности он, подходя к дому, в вечерней полутьме искал свой эркер, свой пятый этаж. Теплый свет – несильный, спокойный, уютный – своего дома, своей комнаты, своих родных.
Корсаков опустил голову и дал волю скопившейся в душе слабости – слезы так и брызнули, наконец, и залили его лицо.
Он понимал, что это, наверно, глупо, по-детски, недостойно взрослого мужчины, пожилого человека, почти старика, но ничего не мог с собой поделать. Он чувствовал, как тряслись от рыданий его плечи, вытирал платком лицо, пытался успокоить дрожавшие пальцы, потом дал себе волю и, закрыв глаза, все плакал и плакал… От жалости к себе, своему детству, к давно умершим родителям, к тем светлым, восторженно-радостным дням, которые прошли здесь более полувека назад. Прошли в этом переулке, в тихих глубоких дворах, на соседних улицах, в проходных лазах, в вестибюлях этих старых домов.
Он открыл глаза и посмотрел на школу в глубине сада. Здесь он учился последние три класса – с того года, когда их объединили с девчонками.
Сергей Александрович сквозь слезы в сумерках сначала не понял, что же случилось со школой.
В одном углу она была по-прежнему пятиэтажной, а ближе к тому месту, где он стоял, от нее остались три-четыре, а к краю один этаж.
Школу сносили! Поэтому так было тихо в обычно шумном пришкольном саду. Ни одно окно не было освещено… Только развороченные балки, битый кирпич, вывороченные рамы были видны Корсакову с его места.
Он осторожно пошел вдоль ограды, и теперь ему стали видны забитые досками парадные двери, снесенные пионерские скульптуры, сломанные деревья, что стояли ближе к разрушенной школе.
Сергей Александрович смотрел и не мог понять – у кого могла подняться рука на старую, еще довоенную школу.
Но потом угодливая мысль подсказала ему – детей стало меньше, чем было раньше.
Ведь на маленьком пятачке в годы его детства были четыре школы. Две в Лялином переулке, одна в Большом Казенном (Елизаветинская гимназия) и вот эта самая домашняя, с огромным садом, спортивными доморощенными полями – 334-я школа, которую он, Корсаков, и закончил с золотой медалью.