Шрифт:
— Ах, да, ведь вы, поэты, любите образы,— заметил следователь еще язвительнее.
— Не более, чем вы, политики — реальность,— отпарировал Тамаз.
Следователь смерил Тамаза взглядом. Вдруг он спросил:
— Итак, вы расцениваете восстание 1924 года как безумие?
— Безусловно.
— Но вы ведь не сочли бы его за безумие, если бы оно увенчалось победой! — отрезал следователь.
Тамаз вздрогнул от неожиданности. Теперь он уже чувствовал свое поражение. Он не знал, что сказать следователю, и, как побитый, лишь повторял шепотом:
— Я говорю только о том, что произошло.
— И не говорите о том, что могло бы произойти, если... Понимаю,— сказал следователь, уже явно насмехаясь над Тамазом.
Одно обстоятельство несколько смягчило следователя: ГПУ нашло записки тайного миссионера, в которых отношение грузинских интеллигентов к Советской власти было изображено точно так же, как его только что высказал Тамаз. Об этих записках Тамазу ничего не было известно. От следователя не могло укрыться, что Тамаз был искренен. Для него было важно вести дело помягче, ибо перед ним была поставлена задача выведать у Тамаза нечто совсем другое. Через несколько минут он как бы между прочим спросил:
— Кроме вас, никого не было у миссионера?
— Никого! — твердо ответил Тамаз.
Следователь недоверчиво взглянул на него.
— В самом деле?
— В самом деле,— повторил Тамаз.
На этом допрос был прерван. Тамаз чувствовал себя подавленным.
Истинная цель допроса заключалась именно в этом вопросе. В нем таился узел основных событий, о которых Тамаз ничего не знал. Когда миссионер исчез тогда в Батуми через заднюю дверь, вместе с ним исчез и Леван. Оба они тоже заметили подозрительную тень, увязавшуюся за ними Леван сразу же сбил его с ног, после чего он и миссионер убежали. Агент с трудом оправился от удара, нанесенного ему Леваном. Но он был грузин, а грузины никогда не прощают подобное. Агент забыл обо всем остальном: он забыл, что, собственно, преследовал миссионера, забыл, что находится на службе в ГПУ. Теперь он чувствовал себя лишь оскорбленным грузином и в нем проснулся дикий зверь. Он поставил перед собой во что бы то ни стало узнать имя того, кто нанес ему оскорбление. Со звериным чутьем искал он след, Сначала он вспомнил походку Левана, его пружинистый танцующий шаг, затем и окрик: «Уж я тебя проучу!» Запомнился глубокий, но вместе с тем резкий тембр голоса. Высокий рост тоже запечатлелся в памяти агента. Так он в воображении воссоздал образ своего обидчика. Но где его следовало искать? Грузин с такой походкой, таким голосом, с такой фигурой множество. Но агент упорно внушал себе, что непременно найдет его. Благодаря случайно найденной зажигалке он правильно взял след. Начал догадываться что его обидчик, должно быть, друг Тамаза. Но у Тамаза, конечно, было много друзей. Однако чутье подсказывало, что это должен быть кто-то из работников Госкинопрома. Взгляд ищейки сразу же остановился на Леване — та же походка, та же фигура, тот же голос. Агент возликовал. Однажды он увидел, как Леван, шутя, напал на кого-то, и, словно выхваченная вспышкой молнии, в мозгу промелькнула та сцена. Как истинный поэт, дорисовывал он портрет своего врага по памяти. В этих поисках ему очень помогло одно обстоятельство: в записках миссионера в качестве доверенного лица очень часто упоминался некто под кличкой «бесстрашный». Однажды сотрудники Госкинопрома говорили о мужестве, и все назвали Левана самым мужественным. В это время появился Леван, и кто-то непроизвольно воскликнул: «А вот и бесстрашный!» Присутствовавший при этом агент насторожился. «Это, должно быть, он»,— подумал он. Агент не знал лишь одного: была ли это кличка или Левана назвали так случайно. Интуиция ищейки шаг за шагом приближала агента к цели. В ГПУ уже знали, что «бесстрашный» — это Леван, но неопровержимой уликой это еще не было. Если бы удалось установить, что у миссионера кроме Тамаза тогда был и Леван, то в руках работников ГПУ оказалась бы явная улика. Арест «бесстрашного» помог бы тогда раскрыть замысел миссионера, так думали в ГПУ. Агент же помышлял лишь о мести.
Это и был тот узел, который предстояло распутать. Леван действительно был тем «бесстрашным», что тоже не было известно Тамазу. Леван любил Тамаза больше, чем брата, но что-то удерживало его доверить другу эту тайну, раскрытие которой могло повлечь за собой роковые последствия для обоих. Само собой разумеется, это не было недоверием. Просто Леван не хотел обременять друга чужой тайной. Леван сидел в ГПУ, будучи абсолютно уверенным в том, что никто не сможет напасть на след в этом деле. Он был потомком грузинского рыцарства. Даже во времена порабощения и упадка Грузии натура рыцаря не менялась. Она сама радость и веселье жизни. Там, где она проявляется, светит солнце. Тот, кому она встречается, светлеет душой. Натуре этой свойственно непосредственное очарование — в ее присутствии никто не замечает, что она чарует. Без нее нет радости и поэтому нет и печали. Такой натурой обладал Леван. Теперь он сидел в ГПУ, и его обаяние действовало и здесь. Он очаровал и следователя, и палачей. Он ни в чем не признавался. Никто не мог заставить его выдать тайну. Хранить доверенную ему тайну считал своим священным долгом. Однако его не освобождали, стремясь любой ценой что-то выведать у него. Ощущая эту настойчивость, он неизменно отвечал: «Я ничего не знаю». Их угрозы он парировал с улыбкой: «Ведь меня так и так расстреляют!»
Мрачный вернулся Тамаз в свою камеру. Вопрос следователя о том, был ли еще кто-то кроме него у миссионера, застал его врасплох. Неумолимый, злой рок внезапно настиг его.
Гиви снова глядел в окно, словно сокол из клетки. В последние дни Тамаз сблизился с ним, этот юноша чем-то напоминал ему Левана. Гиви часто пел песни на стихи Тамаза, который с радостью слушал их. Гиви был арестован за участие в тайной молодежной организации, целью которой была Советская власть без ГПУ. Тамаз не касался в разговоре с ним никаких политических тем. Он заметил, что Гиви боялся смерти, и часто говорил с ним о Боге. Тот, кто живет в Боге, не может быть лишен жизни, внушал он своему юному другу. Может быть, он утешал так и самого себя. Гиви увлеченно, до самозабвения слушал Тамаза, веря каждому его слову, Сегодня все было так же Тамаз много говорил с Гиви. Большие глаза юноши вбирали в себя лицо Тамаза. В глазах его отражалась печаль. Он тихо прошептал: «Как горестна судьба человека».
Тамаз помрачнел И начал рассказывать: «Есть такая сказка Несчастливые люди обратились к Богу с жалобой на свою горькую долю Бог услышал их мольбу и велел, чтобы каждый принес в мешке свои горести и заботы. Люди так и сделали. Затем Всемогущий приказал положить все мешки в темное место. Люди сложили все свои мешки в одну кучу, Наконец Бог сказал им. чтобы каждый выбрал себе мешок полегче. Они повиновались Богу и на сей раз, и вот каждый выбрал свой собственный мешок»
Тамаз умолк Гиви тихо прошептал:
— Значит, собственная доля — всегда самая легкая?
— Несомненно! — подтвердил Тамаз. Гиви успокоился.
Ночь в ГПУ наступала медленно, Вокруг ни шороха. Все спали. Тамаз и Гиви тоже уснули. Вдруг в коридоре послышались шаги — о, эти безличные шаги! Было около трех часов пополуночи. Некоторые заключенные проснулись и, затаив дыхание, прислушались к шуму. Вдруг шаги стихли у камеры Тамаза. Первым вскочил Гиви и сказал со вздохом: «Это конец!» Тамаз вздрогнул от испуга и вскочил с кровати. Дверь открылась. Наступила пауза, похожая на смерть. Вызвали Гиви. «О мама!» — простонал он приглушенным голосом. Тамаз подошел к юноше и обнял его. Тело Гиви дрожало, как у раненой газели. Тамаз ласково погладил его, преодолевая собственное смятение. Никто не мог вымолвить ни слова, лишь Тамаз со сдержанным всхлипыванием произносил имя Гиви. Тамаза и Гиви разлучили, разлучили грубо, жестоко. Разлука дышала смертью. Гиви ощущал ее как нечто реальное. Когда Гиви увели, Тамаз бросился на кровать. В коридоре послышались слова Гиви: «Где ты, Бог?» Всем своим телом ощущая смерть, Тамаз повернулся лицом к стене. И тут во тьме зажглись слова: «Где ты, Бог?» Тамаза охватил ужас — кроваво горели буквы во тьме. Теперь и он закричал: «Где ты, Бог?» Его рука непроизвольно потянулась к щеке и тут же остановилась — на щеке осталась слеза Гиви. Тамаз оцепенел, боясь невольно смахнуть рукой слезу. Теперь он ощутил и свои слезы в глазах, они слились со слезой Гиви. Он снова уставился на стену. Буквы превратились в языки пламени. Они росли и взывали: «Где ты, Бог?» Тамаз читал эти страшные для него слова и беззвучно кричал: «Где тыг Бог?» Где был теперь тот, кто написал эти слова? Он перешел в тысячи сердец. Где был Гиви в эту минуту? Вдруг с фырканьем заработал мотор грузовика. Неужели он уже в машине, подумал Тамаз. Где был Бог? Он тоже страдал. В который раз? Где теперь был сам Тамаз? Зарывшись лицом в подушку, он погрузился во тьму, в ужас происходящего. Сердце его трепетало, содрогалось от страха смерти, словно птенец, чувствующий, что вот-вот будет удушен...
ДЕМОНИЧЕСКОЕ
Ситуация в Советской стране ухудшалась с каждым днем. Крестьянин уже не подчинялся коммунистической программе, земля не слушалась решений партии. Над революцией нависла угроза. Были составлены тысячи планов, но ни один из них не осуществился, так как не было принято во внимание действие иррационального. От острого аналитического ума Берзина не ускользнуло то, что на карту была поставлена не только коллективизация сельского хозяйства, но и судьба всей страны. Был такой человек — Сталин, — который мог резко изменить курс, как это в свое время сделал Ленин, введя новую экономическую политику. Но Сталин с невиданной последовательностью и упорством следовал раз и навсегда намеченной линии, словно боясь сделать шаг назад или в сторону. Берзин никогда не любил этого упрямого грузина; он боялся, что Сталин сыграет роль злого гения революции. С демонической настойчивостью внушал он себе мысль о необходимости любой ценой — даже насильственно — сместить Сталина. Сместить насильственно?! А если при этом погибнет партия? Этого Берзин не опасался. Партия — крепкий организм, думал он. Если ей отрубить голову, то она породит новую. Может быть, революция обрела в лице Сталина свое единственно возможное воплощение? Отнюдь. Если бы это было так, то, по мнению Берзина, это означало бы проклятие для революции; и он, Берзин, кто жил, дышал революцией, не мог этого допустить. Устранение или смещение Сталина он считал единственным выходом из создавшегося положения. Но кто должен был осуществить это? Никакой группе не следовало брать это на себя. Сколько было уже таких неудачных попыток! Берзин, как бывший работник ГПУ, хорошо знал, что любой заговор, состоящий даже из двух человек, неминуемо будет раскрыт — от недремлющего ока никто не мог ускользнуть даже во сне. Только какой-нибудь могучий коммунист может справиться с этим в одиночку, и лишь в последнюю, решающую минуту ему следует воспользоваться помощью второго лица. Так думал Берзин. В партии у Сталина не было и десяти процентов сторонников. В этом отношении шансов на успех у смельчака одиночки было бы предостаточно. А партийный аппарат? Хотя он и подчинялся Сталину, но у него было одно слабое место: если в решающую минуту лишить его головы, то он сам по себе распадется. Важно было нанести верный удар, в котором соединились бы тонкий расчет и то, что делает историю: интуиция, отвага, а также выбор того единственного мгновения, которое содержит в себе дыхание истории — проникновенное слово, пламенный призыв и перехват штурвала. Но где и как это осуществить? Это, скорее всего, должно было произойти на какой-нибудь конференции или заседании. Там, правда, на стороне Сталина будет большинство, но Берзин был совершенно уверен в том, что большинство сторонников Сталина мучило то же самое, что и его. Не было лишь смельчака. Берзин видел, что везде исчезло доверие людей друг к другу. Их объединяло теперь лишь недоверие. В такой атмосфере никому нельзя было доверить свой тайный замысел. Если бы кто-нибудь посвятил другого в свой план по устранению Сталина, то этот другой узрел бы в этом провокацию. Берзин понимал это чутьем ясновидца и еще больше укреплялся в своей уверенности. Если кто-нибудь осмелится одним ударом устранить эту атмосферу тотального недоверия, то следует ожидать, что у всех вместе со вздохом облегчения откроется и затаенная ненависть к Сталину. Этим вздохом облегчения и должен воспользоваться смельчак. Берзин учел все, вплоть до мельчайших деталей. В момент риска все поверят, что это заговор, и никому не придет в голову, будто здесь действует одиночка. В первое мгновение все, конечно, ужаснутся и даже возмутятся, однако затем успокоятся и станут ждать, куда повернет судьба. Заметив, что она склоняется на сторону восставших — пусть даже на дюйм, на один миг, — все тут же уверуют в успех дела. Тогда сотни переметнутся на их сторону. Психологию масс Берзин знал хорошо. Но когда следовало осуществить план? Этого Берзин еще не выяснил для себя. Он лишь готовился к нему, готовился исподволь, внутренне, как пророк в ожидании откровения. Он знал: один неверный шаг — пусть даже самый ничтожный — и все рухнет. Берзин готовился и чувствовал, что подходящий момент не за горами. Он должен был лишь сыграть роль того пламенного инструмента, того луча, которому предстояло изменить ход судьбы всей страны. Действие, рассчитанное заранее, должно было совершиться само по себе, подобно тому, как падает с дерева зрелый плод.