Шрифт:
И вдруг в эту темень огненной петардой ворвался бравый флотский офицер Михайло Овцын. Примчался не с юга, из Тобольска, а нагрянул в Берёзов с севера, с Обской губы, где по приказу Адмиралтейства производил разведку океанского берега. Очнулся после тишайшей белой ночи таёжный городок, глянь, а на реке стоит корабль с белоснежными парусами, словно морская сводная чайка залетела в тихие воды Сосьвы. Все бросились на берег, не удержалась и Екатерина, пошла вместе с младшими братьями. А с корабля сбегает видный молодцеватый офицер, щёлкает ботфортами — разрешите представиться, сударыня, капитан-лейтенант Михайло Овцын. Сдёрнул треуголку, склонился в почтительном комплименте. А когда поднял лицо, увидела сахарные зубы, кошачьи усики, весёлые серые глаза с зелёным отливом. И поняла вдруг по-бабьи — пропала! Дальше как в омут бросилась — начался великий амур. Овцын послан был Северной экспедицией описать Обскую губу и её окрестности. И шлюп «Надежда» всё лето бороздил устье Оби, а на зимнюю стоянку прочно стал у Берёзова. В городских кружалах появились весёлые матросы, а в доме Долгоруких бросил якорь бравый лейтенант Овцын, для пущей важности именовавший себя капитаном, а на морской манер капитан-лейтенантом. Человек он был лёгкий на подъём, по врождённой натуре широкий и беспечный. Быстро сдружился с Иваном и его компанией, стал на «ты» с приставом и воеводой, весело шутил с Натальей. Младшие братья в нём души не чаяли, когда, распалясь, тёмными ненасытными вечерами Овцын рассказывал им о неведомых морях и далях, штормах и ураганах. От него самого, казалось, пахло солёной морской водой и свежим зюйд-зюйдом. И Екатерина ничего не могла поделать с собой — у неё кружилась голова от одного вида прелестника. Потому, когда взял однажды за руку, ответила пожатием на пожатие, и в тот ненастный вечер он остался у неё в светёлке. На другой день о том было ведомо всему городку. Но Екатерина словно забыла о своей всегдашней гордости и надменности — несла любовь свою, словно адмиральский флаг. Стала мягкой, весёлой, отзывчивой. Охотно помогала Наталье в её хозяйстве, играла с Мишуткой, стала учить балбесов (так именовала она младших братьев) французскому языку и различным политесам. Екатерина, казалось, жадно нагоняла всё, что упустила за семь лет ссылки. Поджидала она своего милого с такой тревогой и нетерпением, что сама на себя дивилась. А потом думала — и в самом деле не чудо ли, что с моря, из-за океана, за тысячи вёрст от столиц явился к ней вдруг такой амантёр, коего и при дворе-то не встретишь?
В городке, само собой, о сём амуре судачили. Осуждали редко, — потому как жёнка ссыльная и радоваться надобно, что послал ей Бог такого молодца в её неволе. Но иные и осуждали — не христианское, дескать, то дело! Боле всех возмущался Тишин. Сей таможенник даже к царскому приставу подступал: женские нравы-де Катька Долгорукая смущает, подаёт местным девкам дурной пример! Но бравый майор в ответ токмо захохотал оглушительно: у меня-де в столичных инструкциях насчёт ссыльных амуров ничего не записано! А коли с тобой, Тишин, государыня-невеста отказалась шашни иметь, то чему тут удивляться — сравни себя с Овцыным!
В тот же вечер пьяный Тишин подкараулил Екатерину во дворе острога. Услышал скрип её валенок, напрягся и прыгнул на Катьку как таёжная рысь, повалил в сугроб, стал целовать столь дорогие когда-то, а теперь ненавистные глаза, губы. Екатерина сначала испугалась, а потом так больно укусила его за губу, что Тишин взвыл. Екатерина из-под него кошкой взлетела на крыльцо, и поминай как звали.
А на другой вечер, когда Тишин мылся у себя в баньке, что стояла на заднем дворе, двери распахнулись, и в дверях выросли три привидения. В одном из них Тишин сразу опознал Овцына.
— Ну вот что, други мои! Держите сего селадона за ручки и ножки, а я сейчас замочу хворостину в уксусе, — рявкнул капитан. Боярский сын Кашперов и атаман Лихачёв бережно перевернули Тишина на живот, сели на руки и ноги. Овцын согнул хворостину, попробовав на свист, и ударил с оттяжкой, словно матросским линьком. Тишин взвыл — не столько от боли, сколько от стыда и обиды. Но когда супостаты ушли, громко посмеиваясь, в груди у Тишина разгорелось ровное и неутолимое пламя мести — и к Овцыну с дружками, и ко всему семейству Долгоруких. Но чтобы вернее погубить их, надобно было снова с ними подружиться. И Тишин, невольно восхищаясь сам собой, снёс все насмешки, переломил свою гордыню, ползал, яко червь, у ног государыни-невесты и вымолил-таки прощение, вновь стал вхож в дом к Долгоруким. Одна Наталья заметила как-то за общим столом его ненавистный взор, который метнул и с трудом скрыл Тишин, и сказала о том мужу. Но Иван отмахнулся — пустое! Да и любит сей Тишка сестрёнку, яко пёс верный!
И ох как горько пришлось вскоре Ивану платить за своё столь явное легкомыслие. На масленицу Тишин зазвал к себе в гости именно Ивана и затеял с ним политичный разговор. Всем в Берёзове ведомо было, что после третьей или четвёртой чарки Иван великий был охотник посудачить о своём прежнем высоком положении. Так вышло и на сей раз.
— Бирон?! Сей самозваный дюк у меня ещё в Петербурге в ногах валялся! Мечтал получить чин камер-юнкера, а вышел ему тогда — шиш! Ну а вице-канцлер? О! Генрих Остерман — старая лиса. Но сколько раз со слезами просил меня о дружбе. Подличал и заискивал. Всем ведомо, как он предавал своих прежних покровителей: и Крюйса, и Шафирова, и Меншикова!
— Ну а государыня? — осторожно подливал в чарку Тишин. — Что о ней скажешь?
И тут Иван брякнул:
— Да какая она, к чёрту, императрица! Немчура проклятая, шведка! Села на престол волей случая — царица случайная! Знаем, за что она этого жеребца Бирона жалует!
— Да как можно, как можно так говорить о государыне?! Молись за неё, еженощно молись! — забормотал Тишин, и от того бормотания Иван даже протрезвел:
— А что, донести хочешь? Где тебе доносить, ты ныне сам сибиряк. Впрочем, хотя и доносить станешь, тебе же голову отсекут!
— Ишь ты, отсекут! — смеялся Тишин, выпроваживая пьяного Ивана из избы. — А писец у меня за стенкой для чего посажен? Свидетель и самовидец!
На другой же день Тишин крикнул у пристава: «Слово и дело!»
— Опять ты, Тишка, смуту разводишь?! — Петров только что прибыл с охотничьей заимки и весь был полон таёжной свежестью. С видимой неохотой он согнулся за непривычным для него канцелярским столом, взял было бумагу. Глянул в окно — по острожному подворью мела лихая позёмка. «Быть бурану!» — подумалось майору, и он снова сердито воззрился на Тишина. Но Тишка стоял на своём непривычно стойко и снова крикнул дребезжащим дискантом: «Слово и дело!»
— Не кричи, дурак! — хмуро сказал Петров. — Часовых разбудишь!
Донос на князя Ивана Петров прочёл медленно, дважды.
— Князёк — болтун, конечно, болтун, так твою... — выругался майор мрачно. — Но Наташа-то с детками на кого останется? — И Василий Петров торжественно разорвал донос перед носом Тишина и бросил в печку на тлеющие угли. — Ты что, не ведаешь правило, что доносчику первый кнут? — глухо спросил при том пристав, глядя, как огонь корёжит листки. И столь грозно повернулся к Тишину, что тот в сей же миг улепетнул за дверь. «Заяц, чистый заяц!» — добродушно рассмеялся майор. Но время всем показало, что в Тишине таился настоящий волк. На другое же утро с таможни в Тобольск поскакал нарочный от Тишина, и «слово и дело» аукнулось в сибирской столице, а ещё через месяц прозвучало в Тайной канцелярии в Санкт-Петербурге.