Шрифт:
Они расположились в приемной, и Хейденрейк начал свой рассказ:
— Мы поженились примерно год назад. Я находился в Индии и как раз собирался возвращаться на родину. Очень скоро после свадьбы мне стало ясно, что моя жена вышла за меня замуж вовсе не ради меня самого, а исключительно ради моих денег. Она сама в этом откровенно призналась. И даже сказала, что не понимает, как это мне хоть на миг могло прийти в голову, что такая женщина, как она, может влюбиться в мужчину вроде меня. Хоть она и очень хороша собой, но с того дня ее вид стал мне противен, и наша супружеская жизнь превратилась в нескончаемую свару. Повода для развода она мне, естественно, не давала, единственный выход был откупиться от нее. Она без конца нажимала на меня, требуя, чтобы я сделал ее своей наследницей, и ежедневно это приводило к безобразнейшим сценам. Но я не соглашался, опасаясь, что это создаст угрозу для моей жизни. В конце концов мы пришли вот к такому решению, поскольку оно равно удовлетворяет желаниям обеих сторон. Она теперь спокойна за свои деньги — мне пришлось написать завещание в таком месте, где она может читать его сколько ей угодно, — я же избавился от нее, неприятности больше не поджидают меня на каждом шагу. Ее образ жизни, собственно, изменится мало, так как она и у себя дома целыми днями лежит на диване, предпочтительно в затемненной комнате… Теперь вы понимаете, господин нотариус, как я вам признателен за вашу любезность и готовность удовлетворить мою просьбу.
С этими словами Хейденрейк встал, поклонился и вышел, предоставив нотариуса собственным его мыслям.
Этой ночью нотариусу не спалось. Он ворочался с боку на бок, поправлял подушку, перевертывал ее то одной стороной, то другой. Но зажмуривал ли он глаза или снова открывал, образ госпожи Хейденрейк неотступно стоял перед ним. Все пережитое в этот странный день кружилось у него в голове, а сознание, что там внизу, в конторе, лежит восхитительная женщина, наполняло его возбуждением, которого он никак не мог унять. «А что, если пойти взглянуть на нее одним глазком? — подумалось ему вдруг, после того как он несколько часов промаялся в постели. — Нотариус ведь имеет доступ к своим документам в любое время дня и ночи… Мне бы только взглянуть на нее. Может, все это вообще был сон. Да, пойду-ка я выясню, не сон ли вся эта история». Он спрыгнул с кровати, зажег свет и, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит из груди, спустился по лестнице и прошел по коридору к конторе. Сейф стоял на месте. Значит, никакой это был не сон. Так что же, возвращаться к себе? Ну уж нет, дудки! Он взял ключи и очень-очень осторожно открыл толстую железную дверцу. Это было проделано совершенно бесшумно, потому что и петли и замок были недавно смазаны, но косо падавший свет лампы разбудил женщину. Она раскрыла глаза и мило улыбнулась, точно спящая красавица разбудившему ее принцу.
— Это вы, господин нотариус?
— Да, я… хм-м… я только хотел убедиться, что сегодняшнее происшествие не приснилось мне во сне.
— Но ведь, когда вы увидели сейф, вам уже стало ясно, что это не сон, а явь.
— Да, конечно, но мне захотелось посмотреть, спите ли вы. Сам я буквально глаз не сомкнул.
— О, я отлично спала. У меня царское ложе. Не хотите ли испытать? Я немножко подвинусь, и вам будет вполне удобно.
Нотариус ван Дален не колебался. У этой женщины был какой-то совершенно иной подход к вещам, иные мерки, нежели те, к которым он был привычен, и она сделала свое предложение так естественно, с такой искренностью, что отказ или хоть малейшее колебание были бы совершенно неуместны. Согнувшись, нотариус протиснулся через отворенную дверцу и осторожно растянулся на мягких подушках. Сердце его с каждым ударом угрожало выпрыгнуть наружу.
— Ну как, нравится вам у меня? — спросила она, когда он немножко отдышался.
— Постель действительно царская, но, по-моему, здесь чересчур жарко.
И в самом деле, в сейфе царила просто тропическая жара.
— О, но это же прекрасно! — сказала она и с этими словами плотно захлопнула тяжелую дверцу.
Теперь вокруг них была кромешная тьма, и, прежде чем нотариус ван Дален успел что-либо сообразить, он уже лежал в объятиях своего документа. Она прижала свои роскошные, изумительные, полные восточные губы к его пересохшему рту и жарко выдохнула:
— Когда ты меня читал, я чувствовала, что я тебе желанна.
Нотариус ван Дален вздрогнул и проснулся. Солнце все еще светило в окна, в объятиях он сжимал свиток пожелтевшего пергамента. И тут из самой глубины все еще гулко бьющегося сердца у него вырвалось:
— Слава тебе, господи!
Cascade des Ivrognes
Перевод Е. Любаровой.
В пику всему добропорядочному, благопристойному, да-да, прежде всего благопристойному, которое беспрестанно навязывали мне родители, впервые оказавшись предоставлен сам себе, я ощутил неодолимую тягу ко всему выпадающему из общих правил, уродливому, экстравагантному. Потому и снял в Париже домик под номером один на улице Cascade des Ivrognes, то бишь Хмельной Спуск.
Когда я сдал последний экзамен в средней школе, отец сказал мне:
— Прежде чем стать студентом, надо посмотреть белый свет, полезное это, брат, дело. Вот тебе деньги — и на год двери моего дома для тебя закрыты.
И вот, вместо того чтобы медленно, ощупью продвигаться вперед, шаг за шагом познавая неведомое, я сразу рванул туда, где, по моему убеждению, находится сердце нашего мира, — в Париж. Неделя за неделей бродил я по этому городу, вдоль и поперек изучил все доступные места — площади и парки, бульвары и переулки, вокзалы, соборы и музеи, — взбирался на башни, опробовал все виды транспорта, ел и пил все, чего не знавал прежде. Практически каждый вечер я коротал там, где почитались искусство и удовольствия, и встречался при этом с самой разношерстной публикой.
Спустя три месяца Париж предстал передо мной сверкающим дивным цветком и одновременно зияющей раной, цветком и раной нашей цивилизации.
Затем я принялся за чтение, читал месяцы напролет — Бальзака, Золя, Анатоля Франса, Дюамеля и еще многих, многих других. Постигая их, я чувствовал, как взрослею, но ведь именно для этого я и был отлучен от родительского очага!
Домик на Хмельном Спуске был, безусловно, одним из самых тихих в Париже, гораздо более тихим, чем мой отчий дом в оверэйсселской деревне.
Тихий и угрюмый, единственный на всю улицу, потому и значившийся под номером один.
Даже самые дотошные знатоки Парижа вряд ли подозревают о его существовании, да и сам я обнаружил его совершенно случайно: взгляд мой вдруг задержался на нем, так во время прогулки почему-то замечаешь птичье гнездо или жука, ползущего по листу. Домишко и все окрест него дышало преступлением, самоубийством и сокрытым грехом, наверное, это и привлекло меня; домик пустовал, и я его нанял.
Хмельной Спуск не был обычной равнинной улочкой, он круто карабкался вверх. Домик мой находился посередине, а по обе стороны тянулась глухая стена, лишь в одном месте прерванная небольшим железным забором, который отгораживал клочок земли с травой, мхом и прелыми листьями. Сам домик стоял горизонтально, улица же словно катилась мимо него сверху вниз. В маленьком заднем дворике рос могучий каштан, в тени которого было всегда темно и сыро. Ни разу не ступил я в этот дворик, ибо так и не рискнул отворить заднюю дверь, опасаясь, что вместе с нею отойдет косяк, а чего доброго, и кусок стены. Все это, впрочем, относилось к задней половине дома, мало меня интересовавшей; внутренняя-то стена была еще вполне прочной. В передней половине дома помещалась моя комната с двумя окнами на улицу. Чтобы одно из окон не срезалось, в склоне перед ним сделали треугольную площадку — это была единственная горизонтальная плоскость на всей улице.