Шрифт:
Люба стояла без платка, в одной кофточке, расстегнутой на груди. Татьяна заметила это и ласково спросила:
— Ты что ж так выскочила? Горячая какая! Этак и простудиться недолго. Садись хоть под одеяло. Вот сюда.
Люба села рядом. Татьяна укрыла ее одеялом и притянула к себе.
— Ты что молчишь, Любка?
— Маму убили, — тихо сказала она чужим, охрипшим голосом.
Татьяна не сразу поняла значение этих слов и некстати спросила:
— Кто?
— Кто… Фашисты, — и, секунду помолчав, Люба добавила: — Из автомата… в грудь.
Холодные мурашки пробежали по спине Татьяны.
Она взглянула в лицо сестры, освещенное пламенем догорающей избы. Ни одна черточка не дрогнула в нем, оно было бледным и словно окаменевшим. Только какие-то новые, незнакомые складки легли у губ, и от этого лицо стало значительно старше. Глаза Любы были сухими и неподвижными. В них отражались отблески пожара.
Люба не плакала. Татьяна поняла, что она не плакала и раньше. Горе в несколько минут состарило эту шестнадцатилетнюю девушку.
Некоторое время они сидели молча, потом Люба задумчиво, будто самой себе, сказала:
— Я к партизанам пойду.
— Когда? Сейчас? — удивилась Татьяна.
— Нет, сейчас я не знаю, где они. Как только Женька придет еще раз.
Снова помолчали.
— А вы в нашу хату перейдете. Вам же негде теперь жить, — предложила ей Люба.
Подошел Карп — ему уже сказали про смерть Христины. Видимо, он искал Любу, чтобы утешить ее, но, увидев сухие глаза и окаменевшее лицо, растерялся и не нашелся, что сказать. Он остановился напротив девушек, и его тень упала на Любино лицо. Она подняла голову и посмотрела на дядю, словно не узнавая его. А потом чуть слышно прошептала:
— Маму убили, дядя.
— Я знаю, Любочка, знаю, — участливо ответил Карп и погладил влажные от холодной росы косы племянницы.
Ею ласковый голос и прикосновение руки вывели девушку из оцепенения. Люба почувствовала, что она не одинока, что у нее есть свои, родные люди, которым тоже тяжело и больно. И она в первый раз после смерти матери заплакала, заплакала горько, но теми спасительными слезами, после которых становится легче и к человеку возвращается ощущение жизни. Татьяна попробовала утешить Любу, но отец покачал головой: «Не надо».
Ей дали поплакать, вылить в слезах тяжелое горе. Но плакала она недолго. Вскоре она вытерла подолом юбки слезы и встала, осматриваясь вокруг и будто не узнавая места, где стояла.
Изба догорала — одна обожженная печь сиротливо торчала на пожарище. Люди постепенно расходились. Только соседи продолжали сторожить свои хаты, боясь, как бы случайная искра не залетела на их крышу.
— Пойдемте, — сказала Люба. — А то я бросила все там… И маму…
Карп позвал Пелагею, все еще собиравшую остатки добра.
— Куда же мы пойдем? Куда? — снова запричитала та. — Сразу нищими стали.
Карп недовольно поморщился.
— Нищими? Когда-то мальцом я был нищим. Довелось и с сумой походить… Но теперь… Теперь нищенствовать не буду. Не буду! Бо я хозяин этой земли. Я, а не они, — твердо и громко сказал он. — Пошли, дети.
До войны люди не замечали стремительного течения времени. В свободном труде, в отдыхе, в веселье, в ожидании новых радостей дни и недели пролетали незаметно. Теперь у всех оказалось много лишнего времени. Тянулось оно страшно медленно, надоедливо, и каждому хотелось хоть как-нибудь сократить его.
Осень стояла дождливая, такая же грустная, как и жизнь.
Измученные тремя месяцами неволи, ореховцы начали ждать возвращения Красной Армии, хотя и знали, что армия далеко, а фашисты каждый день кричали, что они захватили Москву. Но действия партизан убеждали народ в непрочности положения оккупантов и люди постепенно начинали понимать, что им нужно делать. Сопротивление росло, и фашистам пришлось укреплять свою власть в деревнях. В Ореховку, в помощь Митьке Зайцу, прислали еще четырех полицейских. Полицаи ежедневно напивались и беззастенчиво грабили крестьян. За водку они распродавали колхозные постройки.
С болью в сердце смотрели колхозники, как кучка негодяев безжалостно уничтожает то, что создавалось их упорным трудом в течение нескольких лет. Кто-то не вынес этого и однажды, в темную осеннюю ночь, поджег колхозный двор.
Колхозники, собравшись на пожар, тихо разговаривали между собой, нахваливая смельчака, Полицейские в эту ночь были настолько пьяны, что ни один из них даже не смог прийти на пожар. Только староста, Ларион Бугай, подошел к мужикам и тихо сказал:
— Тушить бы надо.