Шрифт:
— Ишь, гады, всех убитых забрали. Ну, все одно, им не выйти из нашего леса. Павел Степанович с отрядом уже недалеко. Дорого им обойдется наш лагерь. Долго будут помнить. А что захватили? Пепелища. Правда, и нам тяжело будет. Сколько боеприпасов погибло… Но ничего… Ничего… — Он задумался, потом вспомнил: — Да, мы же ночью самолет будем встречать! Таня! Эх, черт! Я и забыл совсем. Пошли быстрей! Ну и денечек сегодня! — Он поднялся (они сидели около огня), но, о чем-то вспомнив, снова сел. — Таня, перевяжи мне ногу. Понимаешь, осколком мины ударило, когда я к вам лез. Голенище пробило и тело задело. Тогда не болела, а сейчас разболелась.
Она начала делать перевязку.
Рана была неглубокая, но загрязненная. В сапог натекла кровь и запеклась там. Портянки и штаны слиплись. Татьяна разрезала сапог, тщательно промыла рану спиртом и залила йодом. Делала это она все не торопясь. Впервые ей приятно было делать перевязку.
Ее охватила горячая нежность, ощущение близости Жени. Очень хотелось прижаться к его груди. А потом сидеть вот так всю ночь, слушать тревожный стон покалеченных сосен, взволнованные удары его и своего сердца и молчать, забыв все муки и ужасы.
Возможно, что и Женька думал о том же, так как он долго молчал, прислонившись плечом к стене, а потом тихо спросил:
— Таня, скажи мне, почему ты вернулась?
Она совсем не ожидала такого вопроса и не знала, как на него ответить. С минуту она помолчала, потом посмотрела на него, освещенного красным светом пожара. Он ждал ответа.
— Не могла я покинуть тебя… Я же думала, что ты атаку будешь отбивать.
— Да, если бы они быстро пошли, пришлось бы.
— Ну, вот видишь… Какие ж были бы мы друзья, если бы покинули один другого…
— Тебе нельзя рисковать, Таня… У тебя — муж, сын. Ты должна беречь себя для них. С кем останется Витя?
Татьяна выпрямилась, укоризненно посмотрела на него и с обидой ответила:
— Я пришла сюда не для того, чтобы спасаться от смерти. Я пришла бороться, мстить врагу, а не беречь себя для мужа. Стыдно тебе говорить так… Да и вообще ты — дурень, — она усмехнулась. — Боже мой, какой ты дурень! Весь лагерь давно уже знает, что никакого мужа у меня нет и не было и что Витя не мой сын. Это еврейский мальчик, которого я взяла на дороге, когда шла с запада. Его мать эсэсовцы убили на моих глазах. Я и сказала всем, что это мой…
Он не дал ей кончить. Быстро наклонился, схватил ее руки и больно стиснул их.
— Почему же ты не сказала этого раньше?
— А разве сейчас поздно?
Он сильнее сжал ее руку.
— Не поздно, Таня!.. Не поздно… Но это так неожиданно! Понимаешь, я просто растерялся…
— Почему? — хитро улыбнулась она
— Почему, почему… Потому что, — он выпустил ее руки и сказал уже серьезно и без смущения: — потому что я все время… думал о тебе и все время очень жалел, что ты замужем. Понимаешь?
Вместо ответа она обняла его за шею и крепко поцеловала в сухие, обветренные губы.
— Не жалей же больше, дурной мой. Не жалей…
…Они вздрогнули, когда внезапно за лесом послышалась стрельба.
Женька вскочил.
— Отряд! Наш отряд добивает фрицев! Бежим скорей.
Они взялись за руки и торопливо пошли через лес знакомыми партизанскими дорожками.
В чащобе на полдороге их остановил суровый окрик:
— Стой! Кто идет?
Женька узнал голос Лесницкого и бросился вперед.
— Свои, Павел Степанович! Свои!
— Евгений Сергеевич! Женя!
Комиссар бригады обнял его и долго молчал, стыдясь своих слез, которыми он наверняка выдал бы себя, если бы сказал хоть слово. Наконец он ласково отстранил Женьку и, увидев молча стоявшую в стороне Татьяну, удивленно спросил:
— Татьяна?..
Люди до такой степени устали, что были способны уснуть на ходу или упасть.
Тяжело в таком состоянии одному. В одиночку не победить такого изнеможения. Но триста человек справились с ним и быстро шли напрямик через лес, тяжело шагая по слежавшимся мокрым листьям, не тронутым в этой чащобе ни ветром, ни зверем, ни человеком.
Одежда на людях была мокрая, грязная от прилипших к ней комьев земли, торфа, речного ила. Казалось, что они только что проползли через топкое болото или вылезли из грязной речки. Оружие и мокрая одежда громадной тяжестью давили на плечи, пригибали людей к земле.
Лес был уже голым, по-осеннему понурым, хотя ветер и раскачивал обнаженные вершины деревьев. Только сосны и ели попрежнему однообразно шумели да на молодых дубках трепетали засохшие коричневые листья, упорно не желавшие расставаться с родными ветвями.