Шрифт:
Потом костюм темно-серый достаю, галстук. Я галстуки не очень люблю, но тут повязываю и галстук. Туфли черные надеваю. Правда, левая туфля скрипит немного, но это ничего, зато сразу видно, что новые. Старые не стали бы скрипеть. Волосы, наперед причесываю, как у Гамлета — Смоктуновского, и выхожу из дому.
Еду я обычно на метро, Еду и заранее представляю, как все это у меня будет. Выхожу я на «Новослободской», закуриваю, перехожу на ту сторону улицы и останавливаюсь у арки, оклеенной разными объявлениями. Чтобы меньше волноваться, покупаю, в киоске «Вечернюю Москву», разворачиваю, но, конечно, не читаю, а по сторонам все поглядываю.
Стою я так с газетой полчаса, еще полчаса, потом слышу, кто-то сзади подошел. Я оборачиваюсь — бог ты мой, Марина! Она в белой кофточке, и лицо у нее белое, совсем без загара. Смотрит вроде с укором, но глаза зеленые такие, круглые глаза-ее все-таки улыбаются.
— Ты пришел? — говорит она. — Не выдержал, пришел?
— Я уже не раз приходил, — говорю я.
— А почему меня не искал? Тебе гордость мешала? И сейчас стоишь и не ищешь. Не надо быть таким гордым.
— Я не гордый. Я люблю тебя.
— Смешной ты какой, целый месяц не видишь меня, а говоришь — люблю.
— А можно человека не видеть и любить. Бывает же так. Вот и у меня так было.
— Фантазер ты, — улыбается Марина. — Я и не знала, что ты такой фантазер. Ну, чего мы стоим? Пойдем сядем.
Она ведет меня во двор, в его зелени мы садимся на скамейку. И молчим: нам и без слов хорошо. Потом Марина берет мою руку, кладет к себе на грудь и говорит:
— Послушай, как сердце мое бьется…
И тут у меня дух захватывает, так захватывает, что чувствую я, никогда, никогда этого не будет. И мне сразу другая картина видится, совсем-совсем другая. Вроде стою я у той же арки, что объявлениями облеплена, только поближе к газетному киоску стою. Час уже поздний, народу все меньше из метро выходит, а на улице и вовсе никого не видно. Я уже не надеюсь ни на что и время потерянное жалею, как вдруг под аркой шаги раздаются и оттуда Марина выходит с высоким парнем. Я сразу сердце где-то на затылке слышу, и в горле комок застрял и дышать не дает, и ноги вроде в асфальт вросли — ни одну не оторвешь.
А Марина не видит меня и что-то говорит, говорит высокому парню. Он кивает, руку ей на плечо кладет. И она не обижается, наоборот, улыбаться стала. Тут у меня не хватает больше сил, я за киоск ухожу. Спрятался я и не знаю, что делать дальше. А они совсем из-под арки вышли, и теперь Марина меня увидела. Она что-то сказала высокому парню и ко мне идет.
— Алеша, ты что здесь стоишь? — спрашивает Марина.
Ну что тут придумаешь? Ребенок поймет, почему я стою. И я говорю честно:
— Я на тебя пришел посмотреть.
— Значит, ты больше не любишь меня?
— Нет, люблю, поэтому я и пришел.
— По-моему, если любишь человека, не станешь делать так, чтоб ему было плохо.
— А тебе плохо, когда я на тебя даже издали смотрю?
— Понимаешь, Алеша, как-то неприятно, если за тобой вроде подсматривают. Конечно, я не могу тебе запретить, но я верю, что ты сильный…
И вот когда я это представлю, то взвинченность, которая была у меня от грустной музыки, сразу пропадает. И я вроде сильнее себя чувствую. Поезд тормозит у «Проспекта Мира», двери с шипеньем открываются, люди высыпают из вагонов, бегут к эскалатору, на пересадку, а я не иду с ними, я решительно пересекаю платформу и сажусь в обратный поезд.
АРИНА
Повесть
В тот вечер мать ходила как потерянная, Антону жалко было на нее смотреть. Прошлепает она в старых тапочках на кухню, постоит там в задумчивости минуту, другую у шкафа с посудой и повернет назад, не помня, что хотела взять. А то вдруг начнет куда-то собираться, плащ новый наденет, платок повяжет, сумку на руку повесит, но потом, глядишь, передумала, уже раздевается. И все время вздыхает, украдкой поглядывает на него тоскливыми глазами, готовая заплакать. Понаблюдай за ней человек посторонний, так вполне будет уверен: в великом горе женщина, ни больше ни меньше — на каторгу оставляет сына.
Вот еще одно доказательство, что детей своих никогда не понимают родители, никогда. А думать иначе — только голову зазря томить, себя не жалея, да впустую время тратить. Ну из-за чего она так убивается, что тут опасного, если он, уже студент третьего курса, заживет свободно и самостоятельно? Да, напротив, ничего лучшего и придумать нельзя, такое счастье и во сне не всегда приблизится. Отныне будет Антон Сеновалов, будущий инженер-строитель, лежать на диване с сигаретой в зубах, закинув руки за голову, слегка щурясь от ласкового сентябрьского солнца, которое после полудня заглядывает в окна квартиры, и, что называется, в ус себе не дуть. Никто ему не скажет, почему это он прямо в костюме разлегся, по какому такому праву закурил в квартире, ботинки скинул в комнате, а не в коридоре. Опять же, некому будет шикать на него, случись, включит он магнитофон в поздний час или, вспомнив свои пионерские годы, поутру затрубит с балкона в полные легкие на трубе: «Слушайте все!.. Слушайте все!..»
Да если пораскинуть умом, какая тут печаль, наоборот, радоваться надо, что ее сын теперь будет жить без подсказки, привыкать к самостоятельности. Ведь когда-то все равно придется подступать к этому, ему как-никак стукнуло девятнадцать, он на третий курс перешел. Сколько же можно его за маленького считать, опекать по всяким там пустякам? Вон Костя Чуриков ему ровесник, а уже глава семейства, сына в коляске катает. Неделю назад он встретил друга на Рождественском бульваре, тот сидит на скамейке с интеллигентным старичком в сером берете и в шахматы сражается. А рядом красная коляска с козырьком от солнца, в которой преспокойно почивает его чадо.