Вход/Регистрация
Дети героев
вернуться

Труйо Лионель

Шрифт:

* * *

Мы спустились в нижнюю часть города, дошли до железнодорожных путей. Ман-Ивонна часто рассказывала нам о железной дороге, прежде связывавшей между собой несколько городов. О театре «Паризиана», где гастролировали великие артисты. О море, которое потеснили, чтобы понастроить государственных магазинов. Пальмы… Рельсы… Складывалось впечатление, что большинство вещей, о которых рассказывала ман-Ивонна, было известно ей одной, так что у меня порой закрадывалась мысль, а может, она выдумывает красивое прошлое, чтобы подчеркнуть убогость настоящего? В том прошлом ходили поезда, работали цирки, цвели цветы и существовало множество других невероятных вещей, не имеющих ничего общего с той пылищей, в которой мы росли. Если верить ман-Ивонне, внутри одного города их было как бы два, два мертвых города, тесно прижатых спинами друг к другу. Наш город уходит под землю, он черного цвета, и в нем нет ни начала, ни конца. Город ман-Ивонны невидим и расположен на доброй стороне памяти. От него остались рельсы и бугенвиллеи. Вдоль улицы с рельсами тянулись ряды старых автомобилей, непонятно, то ли припаркованных, то ли брошенных. Все это напоминало кладбище для железяк. Здесь были только очень древние модели с кузовами в облупившейся краске. Мертвые машины или машины на грани умирания. Вообще-то я кое-что смыслю в автомобилях. У нас с Мариэлой и Джонни Заикой есть такая игра — угадать по шуму двигателя марку машины. У каждого мотора свой голос, свое дыхание, своя манера выражаться. Марсель забирался на крышу мебельной фабрики, возле входа в бидонвиль. Мебельная фабрика — это наше единственное окно во внешний мир, единственное во всем квартале здание, выходящее на настоящую улицу. Оттуда он мог видеть проезжающие машины. Мы ни на что не спорили, просто забавлялись, убивая время. Да у нас и денег-то не было, чтобы делать ставки. Мы с Джонни должны были на слух определить марку автомобиля, но ни разу не выиграли. Игру придумал Марсель, и он отстаивал свое право забираться на крышу. Каждый раз, когда мы думали, что угадали, он кричал со своей верхотуры, что мы снова ошиблись. Мы подозревали, что он врет, и однажды решили поймать его на этом: взяли и полезли за ним на крышу. Я тогда в первый раз забрался так высоко. Вещи выглядят по-разному, если смотришь на них с неба или с земли. Впереди проезжающие машины казались маленькими. Сзади серые крыши скученных домов напоминали горсть арахиса. Марсель услышал, что мы поднимаемся, и обернулся. И улыбнулся нам глупой улыбкой, типа извинялся. Улыбнулся, а потом сделал неожиданное: взял и шагнул в пустоту, как будто собрался взлететь. И он падал, продолжая смотреть на нас. Но он не умер, отделался сломанной рукой. После этого мы больше никогда не играли в эту игру. Иногда, когда мы гоняем в футбол или когда он просто стоит передо мной, живехонький, смеется или рассказывает что-нибудь, я так и вижу, как он падает с крыши мебельной фабрики. И с Джонни происходит то же самое, несмотря на все, что нам говорит его мать. Она все старается нам внушить, что Марсель свалился, потому что его мучила совесть. «Ничто не случается без причины; вспомните пословицу: не рой другому яму, сам в нее упадешь». Но мы все равно чувствуем себя немного виноватыми в том, что он упал. С тех пор мы не мешаем ему жульничать в любых играх, даже самых ерундовых. Мебельная фабрика — очень большая. Все мы очень ею гордимся. Это единственное сооружение, которое могло бы стоять в других, приличных кварталах, — с двойными дверями, кабинетами на втором этаже и цехами на первом. Марсель сверзился с жуткой высоты и должен был сломать себе шею. После этого случая его иногда называют «птенчиком» или говорят, что он «спасся чудом», и никто не хочет с ним спорить, чтобы не спугнуть его удачу. В вечер смерти Корасона, когда мы шли по рельсам, я и не вспоминал о своих друзьях. Это уже на следующий день они не шли у меня из головы. А в тот вечер я слишком устал, чтобы думать хоть о чем-нибудь. Мариэла выбрала наугад одну машину, и мы забрались на заднее сиденье. Сиденье было разболтано и скрипело, как пружинный матрас. Мы оба очень хотели спать. Мариэла отказывалась это признавать и старалась держать глаза открытыми, чтобы никто и ничто не застало нас врасплох. Я изо всех сил пыжился, лишь бы от нее не отставать. Она скинула сандалии и вцепилась ногтями в сумку — сбрасывала напряжение. Какое-то время мы сидели молча и глядели по сторонам. Но вокруг не было видно ничего, только мрак. И редкие звезды. И бродячие псы. И темные остовы машин. Потом я предложил сыграть в вопросы и ответы. Игру придумала Мариэла, чтобы помочь мне повторить перед экзаменами школьный материал. Я задавал ей вопрос, она читала мне правильный ответ, а потом задавала тот же вопрос мне. Так что мне оставалось только повторить ее слова, я и повторял — когда три раза, когда десять. Благодаря этому я запоминал фамилии изобретателей и кое-какие даты, мог рассказать не только о великих войнах и знаменитых сражениях, которые каждый должен знать наизусть, но и о менее изученных мелких стычках, про тех, кто погиб, о них, в лучшем случае, говорится в одном абзаце в конце параграфа. Так же мы учили и более трудные уроки про растения и змей. Жозефине было приятно думать, что меня переведут в следующий класс. Правда, с тех пор, как я перестал ходить в школу, мы больше ни разу не играли в эту игру. Но в тот вечер мы играли по-серьезному, потому что не было книг с ответами на наши вопросы. Чтобы понять, в чем смысл жизни или смерти, готовых истин из учебников было недостаточно. И оценок нам никто не ставил. Никто не говорил: отлично, никто не обещал перевести нас в следующий класс. И Жозефине нечем было гордиться, твердя благодарственные молитвы и повторяя: ты должен за все говорить спасибо Боженьке, и за здоровье, и за ум. В тот вечер нам пришлось все придумывать самим. Понять, кто мы такие. Пережить смерть Корасона. Бежать от нее или смириться с ней. Порвать все нити или, наоборот, заново связать их между собой. Изобрести новый язык, способный выразить все на свете. Соединить прошлое, настоящее и будущее. Позволить нам стать теми же, кем мы были до того, или осознать, что мы изменились, и отныне нам предстоит обмениваться только разрозненными словами и произносить пустые фразы, годные лишь на то, чтобы убивать время. У нас было немного денег и несколько бесполезных вещей. Редкие звезды в небе и непокорные слова, которые больше ничем не могли нам помочь. Ни нам, ни ман-Ивонне, оставшейся без наследников. Ни Жозефине, которая так и не научилась жить с мыслью о том, что в ее постели не будет мужчины. Ни для Корасона, которого мы убили, сами того не желая и в то же время желая именно этого. Эти слова не были ни правдивыми, ни обманными. Правильно ли мы поступили, сделав то, что сделали? Не знаю. А ты как думаешь? Я тоже не знаю. Я имею в виду, правильно мы сделали, что убежали? Разве они не подумают, что мы давно к этому готовились, ну например, как к экзамену или празднику? Не знаю. В любом случае, мы не можем повлиять на то, что люди думают. Они ничего не знают, но думают, что знают. Помнишь Филидора? Его обвинили в том, что он обрезал электрические провода, чтобы загнать их старьевщику, и все были уверены в его вине. Конечно, помню. Они собрали целую команду, дали им палки и факелы и поймали настоящих воров. Но люди уже назначили Филидора на роль главного вора и не желали пересматривать свое решение. Да, я помню. А он уехал куда-то в другое место, где никто не будет думать о нем плохо. Но неужели все на свете обязаны думать одинаково? Нет, наверное. Каждый свободен в своем выборе. Просто чаще всего люди договариваются между собой, чтобы избежать ссор. Наверное, им так спокойнее — знать, что все думают одинаково. Но если ты только и делаешь, что повторяешь чужие слова, то рискуешь нарваться на неприятности, разве нет? А они нас посадят? Я имею в виду, в тюрьму или там в исправительный дом? Не знаю. Наверное, посадят. А мы будем вместе сидеть? Не знаю. Но мы всегда будем вместе. А Жозефина, она что подумает? Может, она не станет повторять за другими, все-таки теперь она осталась одна? Да ничего она не подумает. Жозефина предоставит Богу думать за нее, а себе оставит право страдать. Иногда мне приходит на ум, может, это для нее и есть счастье — вечно страдать? Слушай, насчет Жозефины… Почему ты на нее так злишься? Не знаю. Может, потому, что ее не существует. А как ты думаешь, если нас посадят, она нас забудет? Найдет себе другого, который будет ее колотить так же, как Корасон? Да нет, вряд ли. Корасона она любила, как некоторые любят крест и занимаются самобичеванием, чтобы быть как Христос. Жозефина обречена всю свою жизнь умирать. А насчет Корасона?.. Как ты думаешь, он нас простит? Ты что, Корасон умер. По-настоящему умер, не как зомби. Или как Жозефина. Он умер на самом деле, а у мертвых нет власти прощать или просить о прощении. Как ты думаешь, он нас любил? Не знаю. Вообще-то да, думаю, он нас любил. Вернее, тебя, потому что ты сильная. А меня он любил, как ты думаешь? Не знаю. Но думаю, что да, даже если сам он об этом не догадывался. А как узнать, любишь ты кого-то или нет? Ты это просто чувствуешь. Мне его уже не хватает. Их обоих не хватает. Если б можно было все вернуть назад… Ничего нельзя вернуть назад. Почему он ее бил? Не знаю. Он про это говорил, только когда напивался. «Это не я, это мои руки». В голове рождается злоба, а выход она находит в кулаках. Сейчас, когда он умер, можно сказать, что это был не он, а какая-то сила — или слабость, — не способная соображать. А у нас в руках эта злоба есть, как ты думаешь? Не знаю. У тебя точно нет. Я хочу сказать, такая сила, которая толкает тебя на что-то такое, ты ничего не можешь с этим поделать? Не знаю. Но если это все произошло не само по себе, в смысле, если мы хотели его смерти, может, мы — убийцы? Мы так мало живем, я имею в виду, весь наш квартал… Может, нам всем лучше умереть, освободить место для кактусов? Мы убийцы? Не знаю я, кто мы. Нет, правда, мы убийцы? Да не знаю я…

* * *

«В то время молва об Иисусе уже разнеслась окрест, и его ожидали в Кане». Наутро мы проснулись от голоса проповедника. Этот голос заполнил собой всю улицу и разбудил наш задремавший страх. «Молва об Иисусе уже разнеслась окрест, и его ожидали в Кане». Всего один человек со своими притчами. Библия, накладной воротничок и громкоговоритель. Даже солнца не было, только утренняя свежесть и небо, зияющее отсутствием звезд. День со своей грязью и жарой еще не родился, но Божий человек все равно потел. По лицу у него стекали крупные капли пота. Все проповедники потеют, всегда, в любое время года. Если на службе много народу, пастор баптистской церкви велит служке ходить за ним с носовым платком и утирать ему лоб после каждого аминя. Но этот проповедник стоял на рельсах один-одинешенек и обращался в пустоту, как машина, работающая на холостом ходу, — без платка и без паствы. Произнося очередную фразу, он притоптывал ногой, отбивая ритм. Рычащий Бог бедных кварталов лишен вальяжной медлительности церковного Господа. Проповедник еще и подпрыгивал на месте. Я слыхал, что этим приемчиком можно раздавить зло. «Праведники ожидали учителя, дабы повиноваться ему и почитать его. Но там же находилась шайка нечестивцев, явившихся с целью опорочить его». В нашем квартале тоже есть проповедники, которые выходят с утра пораньше обращать неверных. Только наши точно знают, что у них будут слушатели. У нас в любое время дня и ночи народу не протолкнешься. Чуть где какой шум, они тут как тут — целой армией. Проповедник на рельсах разорялся в пустоту, обшаривая взглядом горизонт в поисках случайного прохожего, способного спасти его слово. «Толпа проведала, что учитель явился на свадьбу. Молодые приходились ему друзьями, и он пообещал прийти в Кану и стать свидетелем на свадьбе. Зная, что Господь всегда держит данное слово, зеваки столпились возле входа в дом, где проходило торжество». Эта свадьба отличалась от Жозефининой. Но я предполагаю, что у Бога для каждого находится слово. Хотя какая разница? Мне снова и снова вспоминалась смерть Корасона. Не может Бог быть на нашей стороне. Двигаясь как можно осторожнее, чтобы не привлекать внимания проповедника, мы сняли с себя вчерашнюю одежду и переоделись в чистое. Мариэла через голову стянула запачканное кровью платье. Она была без лифчика — она его вообще не носит, и я смог увидеть, что ее тело здорово изменилось со времен нашего детства, даже с той поры, когда мы танцевали, тесно прижавшись друг к другу. Ее тело стало более телесным, и грудь выросла — девическая грудь, страдальческим голосом произносила Жозефина, выражая свое неодобрение. Жозефина слишком серьезно воспринимала историю с лифчиком, даже говорила об этом с Корасоном. С ее стороны это было своего рода предательство. Ведь мы не рассказывали ей о том, что думают другие или делают. Таким образом мы пытались защитить нас, всех троих. Но Жозефина была слишком слаба, частенько нарушала наш союз и наболтала ему про лифчик, дескать, она теперь совсем женщина, а мужики так и вьются вокруг ее сисек. Но его эти подробности мало интересовали. Все, что от нас требовалось, это не путаться у него под ногами. И потом, он питал слабость к Мариэле, восхищался ее силой и независимостью. Это она была его сыном, а меня он зачислил в тот же разряд, что Жозефину, — в лагерь слабаков, достойных только колотушек. Он жутко на меня разозлился, когда доктор сказал, что из-за малярии и хилого сложения я не могу заниматься боксом. «Толпа ввалилась в дом новобрачных. Оповещенные о присутствии Христа, пришли и те, кого никто не приглашал, но кто хотел принять участие в празднестве. Большая часть присутствующих последовала за Господом, желая коснуться его или посмотреть на него собственными глазами, ибо нет большей благодати, нежели видеть живого Христа. Но шайка нечестивцев не собиралась отступиться. Среди них было несколько лжепророков, которые подавали остальным дурной пример и насмехались над ним. „Когда же ты нам докажешь, что ты в самом деле сын Божий? Если ты и вправду тот, за кого себя выдаешь, яви нам чудо — сейчас же, немедленно“. Они заранее договорились, что станут оскорблять Господа, и приготовили ему ловушку: решили разлить вино и опустошили все бочонки». Я сглупил — засунул вчерашние штаны в сумку, даже не подумав вынуть из кармана деньги, и они провалились на самое дно. Я захотел их достать. Самое простое было вынуть все из сумки, и я начал вытаскивать шмотки — пояс, рубашку, когда-то подаренную ман-Ивонной, но все не мог нащупать деньги. Вдруг моя рука, шарившая в глубине, наткнулась на что-то шелковистое, нежное, как персик, так что от неожиданности я даже отдернул руку. Этот жест привлек внимание проповедника. Наконец-то он нас заметил и расплылся в довольной улыбке. Обрадованный, что заполучил аудиторию, он пошел по рельсам к нашей машине. Над нами гремел его голос. Он до максимума открутил громкость своего мегафона. «Тогда нечестивцы и другие негодяи принялись выливать вино. Женщины и дети, которые обычно вина не пьют, последовали примеру мужчин, наполняли вином свои чаши и опрокидывали их за окно. Мужчины пили его с жадностью. Они подкупили слуг, и те с лицемерными улыбками роняли на пол полные кувшины. А когда вина стало не хватать…» Мы вышли через дверцу со стороны тротуара, а он остановился возле левой дверцы, что открывалась на улицу. Так мы и стояли по бокам от машины. Он орал в мегафон, перечисляя козни нечестивцев, которые продырявили бочонки с вином, дабы очернить Иисуса. Мариэла сказала ему, чтобы он оставил нас в покое и шел проповедовать туда, где больше народу. Но проповедник слышал только Божий глас, так что мы очень скоро пополнили собой список нечестивцев. К счастью, взошло солнце, а с ним появились другие люди. В конце улицы показалась группа мужчин, их было четверо. На одном был синий комбинезон, похожий на тот, что носил Корасон, только замызганный, трое других были одеты в майки и разорванные на коленках штаны, засалившиеся от грязи. Это были механики. Настоящие. Не чета Корасону — не притворные. И тут мы поняли свою ошибку. На улице с рельсами располагалось вовсе не кладбище брошенных машин, но длинная автомастерская. Ремонтный цех под открытым небом для совсем дряхлых автомобилей, которые никому даром не нужны, кроме разве что своих владельцев. Выходит дело, мы ночевали вовсе не в брошенной машине. И если механики заметят на заднем сиденье сумку, они вполне могут принять нас за воров. «Когда же вина стало не хватать, шайка нечестивцев приблизилась к Иисусу и хором загалдела: „Ты говоришь, что способен творить чудеса! Так неужели ты позволишь своим друзьям праздновать свадьбу без выпивки? Что это за свадьба, на которой ни хозяевам, ни гостям нечего выпить? Что это за свадьба, на которой гостей потчуют только хлебом и водой? Разве так Бог, за которого ты себя выдаешь, помогает своим друзьям? Если ты Бог, сотвори нам вина“. В их голосах слышалось издевательство. А Иисус, поняв их коварство, не хотел отвечать, если бы не настойчивость учеников и десятков тех, кто пришел посмотреть на него и поклониться. И тогда, указав на бочонки, опустошенные нечестивцами до последней капли, он сказал: „Не там ищете, ибо человек, полагающий, что ему ведом промысел истинного Бога, очень удивится, узрев его могущество…“» Механики оказались не самой лучшей публикой. Они уже принимались за работу, не обращая на проповедника ни малейшего внимания. Одну за другой они осматривали машины, открывали дверцы, вынимали из-под сидений запчасти и инструменты, домкраты и гаечные ключи, размерами даже больше того, с помощью которого мы… Мужчина в комбинезоне подошел к нашей машине и обнаружил на заднем сиденье сумку. Я так и не успел вытащить из нее штаны, а в них лежали все наши сбережения. Остальное не имело значения — запачканное кровью платье, плохо пошитые одежки, которые мы носили всегда, — ничего, чем стоило бы дорожить и о чем следовало горько сожалеть. Кроме той шелковой на ощупь вещицы, от которой моей ладони стало тепло. Мужчина открыл сумку и начал в ней рыться, одну за другой выкидывая на дорогу наши вещички, но трусики он не выбросил. Как такая крохотная вещь может производить такое впечатление? Мужчина щупал их как обещание чего-то прекрасного, и я понимал его чувства. Красивые. Светло-зеленого цвета. Любимого цвета Мариэлы. Ни капли не похожие на толстые хлопчатобумажные панталоны, какие носят тетки нашего квартала. Это были настоящие девичьи трусики, невесомые и непостижимые, как тайна. Такие показывают в фильмах, на которые не пускают детей младше восемнадцати лет. Мы иногда смотрим их, если в программе нет боевика. Мужчина повернулся к нам и смерил взглядом Мариэлу. Очень откровенным взглядом. Очень целеустремленным. Он смотрел на нее как похотливое животное и своим взглядом надевал на нее трусы и тут же их снимал. Потом он окликнул своих друзей, которые пробурчали что-то в ответ, не прекращая работы. Проповедник, зачарованный видом трусов, ненадолго умолк. Но тут же «Иисус обратился к толпе, указывая пальцем на бочки с водой: „Там найдете свое вино“. Господь говорил с ними, не понижая голоса. И каждый слышал его слова: „В доме моих друзей и служителей моего отца всегда найдется выпивка, чтобы утолить жажду добропорядочных людей. Наливайте, бочки полны“. Толпа, пихаясь локтями, ринулась в праздничную залу. Нечестивцы вперемешку с поклонниками ринулись к бочкам и обнаружили в них превосходное вино, лучшее, что способны произвести виноградники, ибо дары Господни — всегда отличного качества». Механики велели ему заткнуться, потому что у них полно работы. Все, кроме того, в комбинезоне, который не видел вокруг никого, кроме Мариэлы. Мариэлы в трусиках. Мариэлы нагишом. Как в кино. А я видел то, что видел он. Если хочешь получить их назад, детка, придется постараться. Один поцелуй, и я тебе их верну. Другие рабочие, которым не нравился весь этот шум-гам, принялись его увещевать: это ж дети, что ты к ним привязался? Но он не желал отступаться, и его голос звучал громче голоса проповедника, продолжавшего выкрикивать свое. «Господь преподносит нам исключительно продукты высшего качества. Плененные вкусом вина и чудом его изобилия, нечестивцы признали свое поражение…» Если хочешь получить их назад, детка, придется постараться. Один поцелуй, и я верну тебе и твои трусики, и твою сумку… «…и присоединили свои голоса к хору славословий. Иисус успокоил толпу и велел людям расходиться по домам, потому что Господь — не кинозвезда, которой нужны аплодисменты, и новобрачным хотелось побыть одним…» Всего один поцелуйчик, и они твои. Я же вижу, что ты та еще штучка. Мариэлу от бешенства прямо трясло. Я оглянулся в поисках камней: ничего подходящего, только бесполезная линия рельсов и асфальт. Мужчина размахивал трусами, подставляя их утреннему ветру. По лицу проповедника, опьяненного своим вином, свадьбой и неиссякаемым вдохновением, катились крупные капли пота. Вино Господне ударило ему в голову, и он смотрел на нас невидящим взглядом. Тогда я вспрыгнул на крышу машины, выхватил у него мегафон и швырнул в механика, метя в голову. Но я промахнулся. С меткостью у меня неважно, и, когда мы играли в птицелова, я всегда мазал мимо цели. Даже по крупным мишеням типа совы или сарыча не мог попасть. Механик пришел в ярость и бросился за мной. Спас нас проповедник, которому не терпелось забрать назад свой мегафон. Они ломанули вперед, не глядя по сторонам, и, конечно, столкнулись: механик упал, увлекая за собой проповедника, и оба, склеившись в пыльный клубок и дрыгая ногами, покатились по рельсам. Наконец им удалось расцепиться и подняться, и они принялись осыпать друг друга проклятьями: проповедник, словно мать, баюкающая младенца, прижимал к груди мегафон, а механик так и не расстался с трусами, но больше не размахивал ими как трофеем, а пытался с их помощью отряхнуться от пыли. Отнять их у него не было никакой возможности. Пока они валялись на земле, я успел только забрать деньги, и мы дунули оттуда что было мочи. Так что и второй наш день начался с бегства. Мы бежали, не разбирая дороги, не зная, куда и зачем бежим. Мы бежали от оставшихся за спиной трупа Корасона, жалоб Жозефины, воспоминаний о ман-Ивонне и своих слишком тесных одежек, от трусиков Мариэлы, подаренных себе самой, — наверное, единственной вещью, которую стоило взять. Позади раздавались сердитые голоса двух ссорящихся мужчин, проповедник вопил: «Господь посылает нам испытания по нашей вере», — а механик орал, что сейчас уложит Божьего человека на обе лопатки и заставит его сожрать этот проклятый мегафон. Другие рабочие посмеивались в сторонке, повторяя: «А что мы тебе говорили, оставь этих сопляков в покое, от них одни неприятности, особенно от девчонок. Кто ж с девчонками связывается, каждый дурак знает, что они приносят несчастье».

* * *

У нас было около шестидесяти гурдов[7]— все наше богатство. Три бумажки и горсть монет. Дома у нас такие суммы подолгу не залеживались. Обычно Корасон запускал лапу в деньги на хозяйство, не считая, сколько там осталось до конца недели. Не то чтобы он боялся, что его застукают, но все-таки дожидался, пока Жозефина отвернется лицом к стенке, и только тогда протягивал свою длинную руку над радиоприемником и открывал банку. Он поднимался среди ночи, тихо одевался, опустошал банку и уходил, даже не закрыв за собой дверь. Комната у нас такая маленькая, и если кто-то что-то делает, остальным все слышно — ничего не скроешь. Корасон раздвигал занавеску и торопливым шагом шел в нашу половину комнаты. Ему нужен был комод. Жозефина всегда ставила банку на одно и то же место, чтобы не осложнять ему жизнь. Мы отчетливо слышали, как скрипит крышка, откручиваемая умелой рукой. Он действовал быстро. Ему приходилось выходить за пределы бидонвиля, где нет ни одного бара. Пить, стоя возле прилавка торговцев дешевым вином, он не любил, предпочитал отправиться куда-нибудь подальше. Кроме того, была еще лотерея, шанс испытать удачу. Порой Корасон так спешил, что монеты падали и со звоном раскатывались в разные стороны. Шум поднимался такой, что и мертвого мог из могилы поднять. Жозефина просыпалась, жмурилась и обнаруживала Корасона, согнувшегося в три погибели, шарившего в темноте по полу, собирая рассыпанные монеты. Она сейчас же снова закрывала глаза, притворяясь, что ничего не видела. На следующий день, вся из себя грустная и печальная, она, якобы недоумевая, кто украл деньги, окидывала вопросительным взглядом сначала банку, потом меня, потом Мариэлу. От маленьких к большим, но до Корасона никогда не добиралась, а тот делал вид, что вообще тут ни при чем, исполненный достоинства и равнодушный, как порядочный гражданин, не желающий вмешиваться в преступление или скандал. Ладно, я пошел. Жозефина погружалась в молитву, служащую заменой дневному пропитанию, или лезла под матрас, где хранилась настоящая заначка. Если под матрасом было пусто, это означало, что в доме ничего нет, и мы и в самом деле нищие. Про последнюю заначку Корасон даже не догадывался, но банку Жозефина, как мне кажется, специально ставила на комод, на самом виду, чтобы Корасон брал оттуда деньги. Корасон с Жозефиной как будто постоянно разыгрывали какой-то спектакль, соревнуясь друг с другом, кто лучше исполнит предписанную ему роль. Можно сказать, что между ними существовало что-то вроде сообщничества. В день, когда он умер, — я знаю, что должен говорить: в день, когда мы его убили, — Корасон не залезал в банку. Он ожидал почтальона и достал стаканы, чтобы поговорить о Джо Луисе. О несравненном Джо. О непробиваемой защите Джо. О Джо, который никогда не пританцовывал на месте и не бегал от противника. Об отважном Джо. О герое ринга, который наносил удары, получал удары. Получал. Наносил. О Джо великолепном, которому никто не мог противостоять. Как-то раз, настроившись под влиянием выпитого на доверительный лад, почтальон сказал Корасону, как сказал бы закадычному дружку, что, дескать, его чемпион — это древняя история, типа черно-белого кино: «У тебя же нет телика, — говорил почтальон, — ты даже не видел современных боксеров. Куда твоему Джо против этих качков, нашпигованных витаминами! Они на электронных тренажерах занимаются! Он бы против них и минуты не выстоял!» Корасон сжал ручищу в кулак и что было силы шарахнул по столу. Почтальон выронил стакан и нервно сглотнул. Не желая показывать, как испугался, он посидел еще несколько минут, болтая о чем угодно, кроме бокса и Джо Луиса, а потом засобирался уходить. Корасон его не отпускал, но тот все-таки ушел под предлогом, что надо разносить почту. К двери он пятился задом, мелкими шажками. Корасон громовым голосом окликнул его, и тот не посмел юркнуть за порог. Корасон размахнулся и хлопнул его по спине, как бы говоря, что ничего страшного не произошло, только будь другом, поверь мне, что лучше Джо Луиса никого не было и не будет, вот это был мужик, не чета нынешним. Корасон все делал с размахом. Если уж он улыбался, так улыбался. Он во всем был большим. Единственная его слабость заключалась в том, что он бил Жозефину, но и это можно было принять за избыток силы. Вот почему для нас он умер не дома, убитый собственными детьми, а немного раньше, в автомастерской, когда он вдруг уменьшился в размерах, утратил и силу, и достоинство, и даже пикнуть не посмел, когда хозяин — пожилой коротышка, с которым и грудной младенец справился бы, поливал его грязью. А он в ответ только тряс головой, соглашаясь с каждым его словом, жалкий, как последний нищий, еще более жалкий, чем Жозефина. Это был не Джо, не Корасон, он сдулся в момент и превратился просто в груду мускулов, в живую тачку, годный лишь для перетаскивания самых тяжелых запчастей, делай что тебе велят, раз больше ни на что не способен, а еще раз вздумаешь фокусничать с двигателем или трансмиссией, смотри у меня. Корасон был грузчик, а никакой не автослесарь, и все эти инструменты в ящике, и синий комбинезон, и разговоры про работу, и гордость, с какой он рассказывал нам, как никто не понимал, почему заклинило трансмиссию или почему у новенького внедорожника, только-только пригнанного из демонстрационного зала дистрибьютора, задние колеса отказываются крутиться, а он один понял… И восторженные отзывы, которыми его осыпали клиенты, и зависть других слесарей, и тот факт, что платили ему не фиксированную зарплату, а процент от стоимости ремонта каждой машины, на этой неделе заказов совсем почти не было, неудачное время, и чаевые, полученные от благодарных автомобилистов… Нетрудно было догадаться, что появление этих «подарков» по времени совпадало с переводами от ман-Ивонны. Вскоре после того, как заходил почтальон, посетители автомастерской вдруг становились на удивление щедрыми. Так, может, прав был хозяин, когда кричал, что не было никаких боев в Доминиканской Республике, и никакого Эль-Негро, отправившего его в нокаут, тоже не было? А был просто рубщик сахарного тростника или мелкий провинциальный сутенер, одним словом, полное ничтожество. Обыкновенный человечек, стыдящийся правды и взявший себе имя Корасона, хотя на самом деле его звали Колен Памфиль, Колен Позорный, Колен — герой самых занудных страниц из книги пословиц, Колен Тухляк, Колен Пустышка, добро тому врать, кто за морем бывал.

* * *

В первый день я дал себе слово, что смогу мириться с голодом и буду ждать, когда о еде заговорит Мариэла. Но через некоторое время от моей решимости не осталось и следа. Если у нас с Корасоном и есть что-то общее, то как раз это: наши добрые намерения долго не живут. Наутро второго дня я так захотел есть, что чувство голода заглушило во мне совесть. Я пообещал, что подожду, пока не проголодается Мариэла, но чего стоит обещание, данное без свидетелей? Я был готов сдаться, крикнуть ей, чтобы остановилась, потому что это она во всем виновата. Утром второго дня я был готов заговорить языком своего брюха. К счастью, Мариэла не задала мне ни одного вопроса, просто сказала, что надо поесть, так что проблема с голодом должна была решиться. И все-таки я злился, что опять оказался вторым. После нашей встречи с механиком и проповедником мы довольно долго бродили по улицам. Наступал день. Чтобы добыть еды, нам всего-то и требовалось пойти в промышленный район. Там всегда стояли торговки с горячей едой для рабочих окрестных фабрик. Из уважения к ман-Ивонне из их множества мы выбрали ту, чей ларек показался нам самым чистым. Кастрюли с готовыми блюдами были накрыты плотной пластиковой пленкой, а сам ларек располагался на некотором расстоянии от улицы, в шатком сооружении наподобие сарайчика, подальше от поливалок и проезжающих мимо огромных грузовиков, поднимавших густые облака пыли. Прочие торговки устроились прямо на тротуаре. Скорее всего, ман-Ивонна решила бы, что пара-тройка метров, отделяющая прилавок от проезжей части, не может служить достаточной гарантией чистоты. Ман-Ивонна мыла руки каждый раз, когда садилась за стол. Она говорила, что в ее время министр здравоохранения не просто так занимал свою должность, а теперь, пожалуйста, у них кухня прямо на улице. Если бы только Колен… Она продолжала называть его Коленом, хотя мы имели дело только с Корасоном. А Колен… Ну, может, он и существовал, но в другую эпоху, где была мать, работавшая на госслужбе, были разговоры о воспитании и хороших манерах. Был отец, готовый бегать по городу в поисках игрушек для сына. Корасон, в отличие от него, с большим удовольствием уплетал стряпню уличных торговок, попутно потчуя других рабочих автомастерской рассказами о Джо Луисе. Ман-Ивонна советовала нам не делать, как он. Никогда ничего не покупайте на улице. Ман-Ивонна просто перепутала детей: она говорила с нами на том же языке, каким разговаривала с Корасоном, когда он был в нашем возрасте. У Корасона-то был выбор: он мог есть дома, сидя за столом, пользуясь ножом и вилкой и слушая ласковые наставления отца с матерью. Но мы — другое дело. Мы покупаем еду на улице не потому, что мы строптивые и нам так захотелось, а потому что она дешевая. Мариэла подсчитала: денег должно хватить на две порции, и еще кое-что останется. В порцию входил белый рис, вареные овощи, мясная котлета и кусочек сладкого картофеля. Большинство рабочих ели стоя, чтобы побыстрее, но некоторые вытащили из груды строительного мусора, образовавшейся на месте разрушенного дома, кирпичи и доски и устроили себе шаткие сиденья, — эти жевали не спеша. Прежде чем протянуть нам миски, торговка потребовала, чтобы мы показали ей, что нам есть чем заплатить: «А то тут одни такие умные меня уже раз накололи». Она наклонялась и под порывами ветра отмеряла порции. Ложка соуса, две ложки риса, еще ложка соуса к овощам, кусок мяса. Каждый раз она торопливо накрывала очередную кастрюлю, чтобы внутрь не нанесло песка и пыли. Покончив с едой, рабочие ставили миски и клали ложки на скамейку. Девчонка забирала посуду, полоскала в лохани с водой и отдавала торговке, которая вытирала ее своим фартуком, наполняла и протягивала следующему клиенту. Кроме того, девчонка поддерживала огонь в жаровне и отгоняла собак, крутившихся вокруг кастрюли с мясом. Подождете, ребята, ничего с вами не сделается. Сначала обслужу своих постоянных покупателей, они торопятся. Люблю солидную публику. Рабочие в ответ на ее лесть только ворчали и ругались. Нужна нам твоя любовь, ты вон каждый месяц цены задираешь, а порции у тебя все меньше. Вот выиграю в лотерею, так пойду в настоящий ресторан. Ага, ты еще расскажи, что станешь хозяином. А нас, чтобы не платить за переработку, пригласишь в «Тиффани» вместе с женами и детьми. Кстати, о женах и детях. Слыхали, что случилось в районе Национального форта? Двое детишек своего папашу ухлопали. По радио передавали. Я как раз искал спортивную станцию. А что я вам говорила: с детьми глаз да глаз. Воспитываешь их, воспитываешь, учишь-учишь, а поди разбери, что они там себе думают… Мы не испугались этого разговора и спокойно съели все, за что заплатили. Кость я бросил собакам, как оказалось, зря: они тут же затеяли свару, в которой победил самый здоровый пес, а остальные уставились на меня с упреком — зачем я дал им несбыточную надежду? Рабочие прогнали собак. Не за то они выложили свои денежки, чтобы бродячие псы портили им аппетит. Убедившаяся в нашей платежеспособности торговка предложила нам по стакану сока, но мы предпочли банку кока-колы. Еда-то ладно. Она готовится на огне, а огонь, так же как лимонный сок, обладает дезинфицирующими свойствами. В нашем квартале все мамаши только так и лечат всякие раны. Но сок… Хоть Мариэла и не была повернута на чистоте, как ман-Ивонна, но от сока наотрез отказалась. Торговка была права. Одно дело родить детей, а совсем другое — понять, о чем они думают и что чувствуют. Не будь рядом Мариэлы, я выпил бы сок не поморщившись, хотя отлично знал, что он наверняка разбавлен водой из ближайшей канавы или из ведра, в котором чего только не держат. Нет во мне бойцовского духа. Когда мне говорят «выйди», я выхожу. Мне говорят «ешь», я ем, даже не давая себе труда задуматься. В любом случае тот, кто сильнее, заставит тебя поступить по-своему, как эти тощие безмозглые собаки, которых подрал здоровый пес, отобравший у них кость. Они повели себя как последние дуры. Ясно же было с самого начала, что у них нет ни одного шанса. К тому же, как только я услышал, что про нас говорили по радио, в память мгновенно вернулись все события вчерашнего дня. И еще я начал скучать по друзьям и Жозефине. Сколько еще времени я не смогу с ними увидеться? Мне было так тоскливо, что я выпил бы что угодно и согласился бы на что угодно. От одиночества очень быстро устаешь, и далеко не все люди на свете созданы сильными и способными к сопротивлению. Мариэла, как и я, слышала про радио, но тоже никак на это не отреагировала. Она казалась почти счастливой, и это меня ужасно злило, ведь это она была во всем виновата. Сестра знать не знала, о чем я думаю, но взяла с меня обещание: «Поклянись, что, когда нас поймают, ты ничего не расскажешь. Мы не обязаны никому ничего объяснять. Нам-то никто ничего не объяснил, с чего все началось и так далее. С какой стати мы должны им докладывать, чем все кончилось? Это никого, кроме нас, не касается. Это наше горе, и пусть никто в него не лезет. Только наше, как и наши мечты. Пообещай, что не проболтаешься». Я пообещал. Мариэла мне не поверила. Что-то изменилось между нами со вчерашнего дня. Мы шли рядом, совсем близко друг к другу, но как будто больше не были вместе. Слишком многое нас разделяло — ее сила, моя слабость. Когда толпа нас захватила и привела в полицейский участок, нас допрашивала целая куча инспекторов. Всем было любопытно на нас поглазеть. Разумеется, она слово сдержала, никому ничего не рассказала, и это обернули против нее. А я заговорил, потому что весь пошел в Жозефину и не могу жить один. И они приняли мою слабость за доброту, заявили, что признание является свидетельством раскаяния, но я вообще не считаю себя виноватым. Позже, когда нас разделили по-настоящему и заперли в разные камеры с другими заключенными нашего возраста и пола, я долго размышлял над тем, что говорила Мариэла насчет начала. Начало — это наша жизнь. Наша жизнь убила Корасона. Наша собачья жизнь, слишком далекая от надежды и слишком близкая к смерти. Это не мои слова. Я не умею разговаривать по-книжному. Так говорил Роземон. Он у нас отличник и читает книжки стихов.

* * *

Как можно догадаться по его имени, Джонни Заика — не мастак вести речи. Слова с трудом пробивают себе путь через его горло. Если надо сказать что-нибудь важное, а слушателям некогда ждать, то, случается, кто-нибудь другой договаривает начатое за него. Другое дело Роземон. Этот выражается красиво, как по писаному, и коммуна даже выделила ему стипендию на обучение в школе из приличного квартала. Но только друзей заводишь не ради слов. На второй день была суббота. По субботам толстяк Майар приносит еду своему родичу Родригу, который почти три года живет в исправительной тюрьме. Родриг уже четвертый раз загремел в большой желтый дом на Похоронной улице. И несмотря на усилия адвоката — известного специалиста по темным делам, нанятого его семьей, — вряд ли стоит надеяться, что он когда-нибудь выйдет на свободу. Родриг — вор, причем воровство — его страсть. В промежутках между отсидками он тратит все свои деньги на коллекцию фильмов про гангстеров. Но интересоваться мало, надо еще иметь способности. Каждый раз, когда Родриг пытается ограбить какой-нибудь дом в приличном районе, его обязательно хватают охранники. И от местных бандитов, от настоящих, ему тоже достается. Когда его арестовали в последний раз, судья сказал, что дело настолько ясное, что незачем беспокоить суд. Вот он и живет в исправиловке, и хитроумный адвокат до сих пор не сумел добиться ни одного свидания с ним. Зато толстяк Майар на этом деле прославился. В бидонвиле не так много людей, имеющих отношение к государству, ни по-хорошему, ни по-плохому. Государство далеко, его существование нас не колышет, как и оно вспоминает о нас, только если случается несчастье. Всякий контакт с внешним миром считается у нас за большую честь, и кому удается обратить на себя внимание — крут, примерно как мы с ман-Ивонной. Семья толстяка Майара очень гордится тем, что вступила в конфликт с государством. Ради такого случая они даже выучили несколько красивых выражений, какие употребляют в судах. Даже толстяк Майар, который на одно способен — щупать девок, и тот время от времени выдает нам что-нибудь этакое: нарушение процедуры, рецидивист и так далее. Для нас эти незнакомые слова звучат как оскорбления или как истины чужого, высшего мира, что-то вроде пословиц, понятных только посвященным. На второй день была суббота. Значит, толстяк Майар понесет еженедельную передачу своему родственнику-«рецидивисту». Я не сомневался, что Джонни Заика, а может, и Марсель тоже увяжутся с ним. Мы не договаривались о встрече. У нас с Джонни так часто бывает. Мы так много времени проводим вместе, что в каком-то смысле стали частью друг друга. Каждый из нас сразу догадывается, чего хочет второй, и нам не надо тратить время на слова. Наши пути-дорожки постоянно пересекались, хотя мы ничего заранее не планировали. Как-то раз мы решили сделать воздушного змея, вернее, и мне и ему одновременно этого захотелось. Ну, мелькнуло такое желание. И вот я отправился на свалку мебельной фабрики порыться в мусоре и на тропинке, которой пользуются только дети и подростки, чтобы срезать путь, потому что вонь там стоит неимоверная, столкнулся с Джонни. Оказывается, его осенила та же самая идея, так что дальше мы пошли вместе. Мы с ним ни единым словом не перемолвились. Наша с Джонни дружба всегда была такой — молчаливой. На второй день была суббота. Я сказал Мариэле, что надо двигать в район исправиловки. Говорил я таким уверенным тоном, что она послушно пошла за мной, не задав ни одного вопроса. В кои-то веки я шагал впереди. Мы остановились в нескольких метрах от тюрьмы, перед служебным входом в государственную типографию. Рабочие выносили оттуда объемистые пачки и грузили в багажники служебных машин. Мариэла объяснила мне: это последний номер газеты «Журналь офисьель», в которой публикуют государственные законы и постановления правительства. Я все еще злился, не хотел ее слушать. Впервые в жизни я испытывал к ней ненависть. В моих глазах она могла прочитать: это ты во всем виновата. Мне было позарез необходимо искупаться в ненависти, сорваться в истерику и выплеснуть на кого-то свою боль. А кроме Мариэлы никого рядом не было. Я чувствовал приближение приступа. Со мной это случается, когда мне очень плохо. Корасон обычно брал меня на руки, нес на улицу и опускал лицом в бадью с водой, чтобы я успокоился. Истерика — это гнев слабых. Если тебе есть что сказать, не финти и говори прямо. Я хотел сказать ей прямо. Она смотрела на рабочих, которые выносили пачки на плечах и как попало сбрасывали в багажники машин, не трудясь укладывать ровно. Водители, стоя возле урчащих автомобилей, их поторапливали. Как только багажник наполнялся, машина на бешеной скорости срывалась с места и под завывание сирены уносилась прочь, заставляя расступаться родственников заключенных, толпившихся в очереди перед главным входом в здание. Матери и жены плакали, дальние родственники, старики и дети стояли опустив голову или смотрели в сторону. Им было стыдно находиться здесь, и они напускали на лица отсутствующее выражение, как бы извиняясь и говоря: «Ну что ж поделаешь, если у него, того, что парится в тюрьме, больше нет никого из близких, ну, не смогла его мать прийти, или жена, или брат, — кто-то из тех, кто и правда любит этого кретина, позволившего засадить себя за решетку». Перед тем как пропустить посетителей внутрь, тюремные надзиратели их обыскивали, проверяли карманы, лезли в сумки, рылись в корзинках с провизией, вскрывали даже сигаретные пачки и новые обувные коробки — подарки для бизнесменов и отпрысков приличных семей. В толпе был и толстяк Майар, мы слышали его голос, видели, как он открывает крышку кастрюли (тыквенная похлебка) и объясняет: «К Родригу, отделение рецидивистов». Он благополучно прошел проверку и исчез во дворе исправительной тюрьмы. Один. Ни следа Джонни. Раньше мы все время встречались, ни о чем заранее не договариваясь, но тогда я еще никого не убивал. Наверное, каждый из нас догадывался, до чего второй может дойти. Наверное, после того, как я держал Корасона за ноги, пока Мариэла снова и снова била его гаечным ключом, я перешел в какую-то другую категорию, поднялся на более высокий уровень или ступил на запретную территорию, куда слишком робкому Джонни ходу не было. Бедный Джонни, он в своей жизни не совершил ничего плохого. Между тем, чтобы запускать ящериц в дом толстяка Майара и пугать сумасшедшую старуху, которая и так боится всего на свете, начиная от воды и неба и заканчивая грязными тряпками, и тем, чтобы помогать сестре раскроить отцу череп гаечным ключом, лежит пропасть. Джонни не придет. Одиночество — невеселая штука. Я злился на Мариэлу, на Корасона, на Джонни, на Жозефину — на всех, но больше всего на Мариэлу. Я пнул ногой пачку газет. Грузчик не обратил на мою выходку ни малейшего внимания, и я пошел прочь, даже не сказав Мариэле, куда иду, и не поинтересовавшись, куда собирается идти она. Она последовала за мной, предоставив мне право самому определить дистанцию между нами. Ну да, это же была моя идея и мой друг, значит, и разочарование полагалось мне. Я остановился на площади Карла Бруара. Это маленькая, ничем не примечательная площадь, ничего общего с Марсовым Полем. На площади Карла Бруара вообще ничего нет, во всяком случае в тот день там не было ни души. Только несколько отважных птиц, облетевших расположенные в центре города магазины, вонючий тюремный двор и примостившиеся под балконами скобяных лавок и адвокатских контор, прилавки торговцев пластмассовой посудой, поношенной одеждой и американской обувью, теперь грузно плюхались на окрестные чахлые кусты. Эти старые птицы, грязные и больные, собирались на маленькой площади с растрескавшейся почвой, чтобы дождаться конца дня посреди сломанных скамеек и камней на месте травы, прохудившихся горшков с пересохшей землей, в которых по идее должны были расти цветы, за железной решеткой, такой же ржавой, как и ворота тюремного двора. Надпись под бюстом сообщала, что Карл Бруар был великим поэтом. Лично мне поэты до лампочки, а этот даже не сумел заполучить себе более или менее приличную площадь. Площадь Карла Бруара такая же замызганная, как переходы бидонвиля или тюремный двор. Там растут полудохлые лавровые кусты, заскорузлые, как старушечье тело. Площадь Карла Бруара — никакая не площадь. А жизнь — не жизнь. Все это — ничто. Или все. Пустота. Полнота. Ожидание и страх ожидания. Все противоположности одновременно. Тысячи способов увидеть смерть. Приступ кашля. За ним — еще один, накативший второй волной, и бессвязные слова, которых я уже не помню. Крики и основание бюста, о которое я бился головой, чтобы изгнать из нее шум и заполнить освободившееся пространство спокойствием и жестокостью. Мариэла сделала было шаг мне навстречу. Я сказал ей сначала глазами, потом ртом, а потом всем телом: «Это ты во всем виновата!» В висках у меня грохотали все звуки мира: хруст костей, ломающихся под ударами гаечного ключа; звучали тысячи голосов — голос Корасона, который больше не произнесет ни звука; хриплый голос проповедника; тихий голос Жозефины, достигающий самых печенок; блеяние Джонни Заики, лишающего меня своей дружбы; обещания ман-Ивонны, сменяющиеся упреками. Весь город хором цитировал мне пословицы, гремела музыка самодеятельных оркестров, в дни поста проходящих через бидонвиль, узники тюрьмы вопили: «Давай к нам, добро пожаловать», — а плакальщицы лили слезы вместе с Жозефиной. Так много голосов. И картины, картины, как фотографии. Вот Корасон падает на пол. Вот Мариэла с гаечным ключом. Вот Жозефина плачет и молится. Вот я вцепился в ноги Корасону и жду, когда он упадет. Вот Корасон падает с раскроенным черепом. Гаечный ключ возле мертвого тела. Я протягиваю руку, чтобы его поднять. Мариэла смеется. Смерть — не подружка, с которой можно играть в «бородку»[8]. Если уж она тебя ухватила, то не отпустит. Джонни, повернувшийся ко мне спиной, и Марсель, и Роземон — все до единого. И снова Корасон в падении, и Мариэла с ключом, и Жозефина снова плачет и молится. И тюремная камера, в которой я ни разу не был, но она кажется мне родной и знакомой. И толстяк Майар, который приносит мне суп и говорит: «Да ты еще хуже рецидивиста». И опять падающий Корасон, мертвый… и почему-то воскресший, еще более лживый, чем всегда. Красавец Корасон, он в отличной форме, он кружит Мариэлу волчком и помогает мне запускать воздушного змея. А потом настоящий Корасон, он толкает Жозефину в глубину комнаты, походя дает мне пинка под зад, чтобы я не подумал, что он забыл, как я его доставал, когда заболел малярией. Все эти звуки и картины теснились у меня в голове, как бывает при мигрени, когда боль поднимается от кончиков ног, на миг застревает в горле и проникает прямо в мозг. И жара, охватившая все тело, и кашель, разрывающий пополам, неостановимый, как во время приступов малярии. Я смотрел на себя как на чужого, смотрел, как бегу, и слышал, как кричу: «Это ты во всем виновата!» Мариэла побежала за мной, расстроенная и безупречная, как всегда: «Ругай меня как хочешь, потому что, кроме тебя, у меня никого нет. Плачь, кричи сколько хочешь. Можешь меня укусить, если это поможет тебе выжить, потому что у меня, кроме тебя, никого нет. Мы с тобой одни на целом свете, у нас больше ничего нет, только пара гурдов». Мариэла не обиделась, она любила меня, несмотря на мои оскорбления. Она услышала все звуки и шумы, что бурлили у меня в голове, пыталась найти слова, чтобы заставить их смолкнуть. Мариэла — моя последняя надежда, моя несчастная сестра, в отчаянии застывшая перед разделившей нас шумовой стеной, выросшей у меня в мозгу. И живая Мариэла, которой неведомо отчаяние. «Это ты во всем виновата!» — крикнул я ей прямо в лицо и принялся биться головой о пьедестал бюста поэта. Мариэла даже не подумала оправдываться. Она обняла меня, потому что больше некому было сделать это, прижала к себе, к своей девической груди, так же, когда я в первый раз танцевал с ней. К своей груди, на которую смотрел сальными глазами механик с железнодорожной улицы, заставляя меня видеть то, что видел он, и питать те же надежды, что питал он. На ее грудь, перемазанную тем же дерьмом, что и моя. На ее юную грудь, постаревшую в один миг, потому что чем громче я кричал, тем старательнее она искала слова, чтобы успокоить. Чем слабее я был, напоминая сосунка, тем сильнее ей приходилось быть, чтобы заменить мне отца, мать и стать единственным для меня источником нежности. И ее покой передался мне. Моя боль стала ее болью. Я не слышал, что она говорила, не мог вникнуть в смысл ее слов, но цеплялся за их мелодию. Понемногу песня, которую она пела, вытеснила шум и заставила поблекнуть картины, убивающие меня изнутри. Ее голос звучал сладко, как счастье, способное длиться вечно. Хотя мы оба знали, что эта песня — прощальная, наше будущее принадлежало той странной, безликой вещи под названием «закон». Закону и слухам. Мелодия Мариэлы лилась, исполненная нежности, и ее голос служил нам защитой. В нем не было ни прошлого, ни будущего. Мы на время успокоились, забыли обо всем и перестали бояться. Мы еще никого не убили, нас ничто не разлучит, и я заснул. Для меня в мире не осталось ничего, кроме этой песни, прекрасной песни, похожей на колыбельную. Я забылся и очнулся лишь тогда, когда перед нами возникли Марсель и Джонни Заика, как будто из иного мира, как будто они пришли только затем, чтобы прочитать надпись на памятнике. Первым заговорил Марсель. У них очень мало времени. Они сумели отвязаться от толстяка Майара и шли за нами по пятам от самой государственной типографии. Марсель повел себя честно. Он не скрыл, что идея принадлежала Джонни. Все время, что он говорил, мы с Джонни смотрели друг другу в глаза и без слов понимали, что, наверное, видимся в последний раз — на этой убогой площади, куда никто не сует носу. Только птицы, слишком грязные, слишком тощие. В них было так мало птичьего, что никто не захотел бы поделиться с ними своими мечтами или поймать их, чтобы съесть.

* * *

«После того как вы убежали, почтальон зашел в дом. Он увидел на полу тело Корасона, а на кровати — Жозефину. Он решил, что они оба мертвые, и закричал: „Убийство!“ — а сам шарил по сторонам, искал, нет ли где бутылки для поднятия духа. При первых же криках все побросали свои дела и сбежались на шум. Вскоре в доме столпилась куча народу. Все болтали, что вы убили своих родителей. Почтальон совсем спятил и требовал, чтобы его тоже признали жертвой, дескать, его вы тоже чуть не убили. Мы прибежали в числе первых, и нам показалось, что Жозефина не такая уж и мертвая. Все вокруг называли вас убийцами. Окровавленный гаечный ключ, кровь на полу — доказательства налицо. Толпа поддерживала почтальона: невиновные не убегают, круша все на своем пути. Он пришел раньше времени, потому что хотел опрокинуть по рюмке с Корасоном, хотя это и запрещается правилами: „Мы с ним разговаривали о боксе. Такой красивый мужчина. Ну да, немного буйный, но характер не выбирают. Чем он заслужил такой конец?“ Почтальону очень хотелось выдать себя за потерпевшего. Люди, ждавшие писем, злились на него, что он бросил мешок с почтой в болотную жижу. „Да я его не бросал. Кто-то мне как даст, я чуть сознание не потерял. Не знаю, кто из них двоих, даже не видел, чем они мне вмазали, может, камнем, а может, железным прутом. У меня до сих пор кишки выворачивает. Жалко, такой красивый мужчина“. И люди согласились, что да, Корасон был очень красивым мужчиной. Честно говоря, мы и остальные ребята все-таки немного завидовали вам, что у вас такой красивый отец, только вслух никогда не говорили. Мы боялись, что кто-нибудь проболтается нашим собственным отцам. Толпа продолжала расти. В доме стало тесно. Мы с Джонни залезли на крышу мебельной фабрики и смотрели оттуда, что будет происходить, там хоть никто нам не мешал. Но мы пропустили момент, когда они поняли, что Жозефина жива. Самые настырные приставали к остальным с вопросом, куда вы могли убежать. Но им ответили, что первые поисковые группы уже сформированы и отправляются вас ловить. Толстяк Майар указал им примерное направление, но они вернулись ни с чем. С крыши фабрики мы наблюдали за суматохой в доме и вокруг него. Никто не осмеливался прикоснуться к телу. Теперь, когда выяснилось, что Жозефина жива, женщины пытались привести ее в чувство, но она никак не желала просыпаться. Женщины не отступались и силой открывали ей глаза. Мужчины в это время спорили, что делать дальше. Самые грамотные советовали обратиться в полицию, но остальные говорили, что это бесполезно, потому что полицейские сроду не приезжали сюда по вызову. Тут как раз очнулась Жозефина и увидела, что Корасон лежит мертвый, а у нее в доме собралось все население бидонвиля, и все орут и размахивают руками. Она не закричала, шевелила губами, но не могла произнести ни звука и даже не заплакала. Ее подружки-богомолки начали ее утешать, говорили, что Господь с нами даже в самые трудные минуты. Жозефина, конечно, была жива, но как-то не очень. Хотя она всегда такая, особенно в дни поста, ну, может, лицо стало более помятым и взгляд каким-то пустым, как будто она уезжала куда-то далеко и не думала, что вернется. Начали подтягиваться журналисты. Никто их не ждал. Они прямо целое шествие устроили. Репортеры пробирались по нашим переходам осторожно, боялись заблудиться, но шли на шум. Им позвонил владелец мебельной фабрики. Сам-то он не живет в бидонвиле и не считается нашим, но, когда он услышал крики, то взял на себя труд отправить к нам одного рабочего, чтобы тот разузнал, что случилось. Он разрешил остальным рабочим сделать перерыв, им тоже хотелось посмотреть на убийство. Потом он позвонил в морг при университетской больнице и вызвал „скорую“, ну а уже потом репортеров и полицию. Первыми прискакали журналисты. Можно подумать, что всем радиостанциям, от самых крупных до самых мелких, которые вообще никто не слушает, больше нечего передавать. В переходах было тесно, и они всем показывали свои удостоверения, чтобы их не затолкали. Сначала прибыли те, кто работает на радио, с блокнотами и магнитофонами. Толстяк Майар с помощью своих родственников прокладывал им дорогу через переходы прямо к вашему дому, как бы выстраивал для них коридор. Он был последним, кто видел вас в тот день, и дал описание вашей одежды. Но поскольку болтает он не меньше, чем жрет, то вскоре его понесло, и он начал распространяться насчет того, что Родриг сидит в тюрьме не по закону, потому что суда над ним так и не было, и талдычил все одно и то же, так что всем надоело его слушать. Многие взрослые, которые сами ничего не видели, захотели выступить свидетелями и оттеснили толстяка с родичами. Вообще каждый житель бидонвиля, которому было что сказать, поспешил выразить свое мнение насчет вашего образа жизни и ваших характеров. Репортеры пробились через толпу к дому, им не терпелось опросить Жозефину, и некоторые из них потопали прямо по луже крови и осколкам стекла. Жозефина изображала глухонемую, к тому же ее охраняла целая армия плакальщиц. Если ей задавали какой-нибудь вопрос, на него тут же отвечала одна из ее подружек. Потом приехали с телевидения. Мы услышали шум у себя за спиной. Это приближался здоровенный внедорожник. Автомобиль мобильной группы, который обычно посылают освещать международные матчи и всякие торжественные церемонии во дворце или в здании парламента. Оттуда вышел шофер и начал ругаться, что по этим улочкам ему ни за что не проехать. Зря только оборудование разобьют. Тогда главный у телевизионщиков пошел к хозяину фабрики и попросил разрешения оставить машину возле его предприятия. Хозяин ответил, что обычно он никому такого разрешения не дает. Местные хулиганы громят машины, а их владельцы потом наезжают на него, как будто это он виноват. Но в данном случае… учитывая необычные обстоятельства… в качестве благодарности операторы засняли фасад фабрики, нашли себе провожатого и дальше двинулись пешком по узкой тропинке. Толпа при виде людей с кинокамерами сразу переметнулась к ним. Репортеры с радио убрали свои блокноты и магнитофоны и сказали, что собрали достаточно информации для радиослушателей, но чувствовалось, что им обидно — вроде как их оттеснили на второй план. Потом мы услышали вой полицейской сирены. Люди на всякий случай бросились врассыпную. С этими стражами никогда не знаешь, что лучше, а что хуже — от них всякого можно ожидать. Приезжают на вызов по одному делу, а на месте выясняется, что им еще что-то не нравится. Так что большая часть зевак предпочла разойтись по домам, особенно молодежь. Полицейских было трое. Двое подчиненных в форме и начальник в штатском. На самом деле это была вовсе не дежурная бригада, которая должна была прибыть после звонка хозяина мебельной фабрики. Это был патруль, проезжавший мимо и привлеченный шумом. А бригада так и не приехала, но они хорошо сделали свое дело, освободили проходы, велели плакальщицам заткнуться, допросили почтальона и толстяка Майара. Спросили, есть ли у вас дружки-приятели, которым может быть известно, планировали вы заранее убийство или нет, и где вас можно искать. Всегда находятся люди, которые не умеют держать язык за зубами. Вот они и доложили про Джонни Заику. Но ему понадобится целый день, чтобы ответить на все ваши вопросы, так что лучше вы с ним не связывайтесь. Мы с Джонни залегли на крыше, чтобы нас никто не увидел, хотя сами все продолжали видеть. Мы не хотели с ними разговаривать. Еще они спросили, есть ли у погибшего родственники.

— Да, у него мать за границей.

— А жена убитого может дать показания?

— Нет, — заплакали плакальщицы.

— Эти мальчик и девочка уже совершали насильственные действия в отношении жителей квартала?

— Нет, нет, никто на них и подумать не мог!

— А дружок у девочки есть?

На этот вопрос отвечать никто не захотел, но, чтобы не молчать, люди начали плести всякое, что вообще-то девочка очень скрытная, покрепче иного мальчишки, это точно, а главное, такая вся независимая. Начальник в штатском вытащил из кармана мобильник и пошел звонить в уголок, чтобы никто не мешал. Поговорил, опять сунул телефон в карман и сказал, что сейчас подъедут „скорая“ и мировой судья. Никакой мировой судья так и не приехал, и „скорая“ решила его не ждать. Кстати, насчет „скорой“. Хорошо, что этот полицейский позвонил, потому что та „скорая“, которую вызывал хозяин мебельной фабрики, приехала только поздно ночью, когда все уже спали. Я вам все рассказываю как есть, потому что у нас не так много времени. Санитары со „скорой“ намучились, поднимая тело. Оно оказалось таким тяжелым, что они кликнули помощников, иначе никак не могли взгромоздить его на носилки. Долго возились. Грустно было смотреть, когда они его тащили. В узких переходах тело застревало. Они опять позвали на помощь кого покрепче и протиснулись с носилками, повернув их набок. Извини, Мариэла, Жозефина вернулась на землю и сразу сказала: „Это Мариэла, это не Колен, это Мариэла“, — и опять унеслась в заоблачные выси, к своему Господу. Поначалу полицейские вели себя с ней не очень-то любезно, во что бы то ни стало хотели ее допросить, но тут пришла одна тетка, сказала начальнику, что она представляет женскую лигу. И начальник сразу начал очень вежливо со всеми разговаривать. С поддержкой полицейского начальника тетка из лиги выгнала из дому всех мужчин и большую часть плакальщиц. Только ман-Ненетта наотрез отказалась бросать Жозефину одну: „Я пятнадцать лет живу в бидонвиле, и все эти годы мы всегда молились вместе“. И ей позволили остаться. Через несколько минут тетка из лиги снова вышла, окликнула телевизионщиков, которые как раз тянули свои провода и заряжали камеры, и сказала, что лига берет на себя защиту жертвы, которая вскоре будет в состоянии сделать заявление. Сперва никто ничего не понял. Корасон был мертв, его везли в морг. Но она добавила, что Жозефина тоже является жертвой, жертвой насилия со стороны пьяницы-мужа. Отныне ей предстоит одной заботиться о двух трудных подростках — девочке, вступившей в переходный возраст, и мальчике со слабым здоровьем, перенесшем несколько тяжелых заболеваний. Мы не все поняли из ее выступления, но одно было ясно: она умеет говорить на публику. Закончив свою речь, тетка вернулась в дом за Жозефиной. Полицейский в штатском тоже дал короткое интервью: „Совершено кровавое преступление, — говорил он, — начато уголовное расследование, и полиция считает своей задачей найти детей“. Все ждали Жозефину. Репортеры проявляли беспокойство, потому что уже начинало темнеть. Наконец, ман-Ненетта и тетка из женской лиги под руки вывели Жозефину из дома. Журналисты бросились к ней. Полицейские окружили ее кордоном, чтобы не подпустить тех, кто решил остаться до конца. На Жозефине было чистое платье, и она умыла лицо. Она сказала: „Мариэла. Я знаю, что это…“ Тетка из лиги легонько шлепнула ее по руке, и она начала снова: „Я любила своего мужа, и он любил меня. Мариэла, я знаю, что это… Нет, не так. Мариэла, я прошу тебя, вернись. Вернись и приведи Колена. Я ничего не видела, я спала. Вот эта дама пообещала мне помочь, она и вам поможет. Мариэла, я знаю, что…“ Все почувствовали разочарование, потому что Жозефина ничего не рассказала, как было совершено преступление. Только тетка из лиги сказала, что все хорошо, и попросила разрешения в последний раз обратиться через камеру. Журналисты намекали ей, что уже темно. Все равно никто ничего не увидит. Да и в любом случае, в вечерние новости событие уже не попадет, потому-то они и сами не торопятся вернуться на студию. Но дама ни за что не желала ждать завтрашнего дня и попросила полицейских взять их с Жозефиной с собой. Та отказывалась уезжать без ман-Ненетты, и тетка согласилась забрать обеих. Таким отрядом — мужчины впереди, женщины сзади — они и двинулись к полицейской машине, в которую забрались все вшестером. В том же самом порядке: мужчины на переднем сиденье, женщины — на заднем. Все было кончено. Остались только комментарии, болтовня и пословицы, наверное, кое-кому они помогли заснуть в ту ночь. Мы с Джонни спустились с крыши мебельной фабрики. Домой идти нам не хотелось, потому что родители наверняка будут весь вечер пережевывать случившееся. К тому же мы волновались за вас — где вы будете ночевать. В конце концов Джонни сказал, что пора по домам и что — слово Заики — мы должны скоро с вами увидеться, потому что завтра суббота, и Колен обязательно будет крутиться возле исправительной тюрьмы».

* * *

Им пора было возвращаться. Они слишком долго отсутствовали и опасались расспросов, которые им вполне могли учинить. Мне хотелось объяснить им, что мы сделали это не нарочно, несчастье произошло случайно. С ними я мог говорить, не боясь нарушить обещания, данного Мариэле. Что хорошего, если друзья, с которыми видишься в последний раз, сохранят о тебе плохое воспоминание? Мне хотелось, чтобы они мне поверили, согласились с теми словами, что я собирался произнести. Это был несчастный случай, а вовсе не преступление. Вот такая полуправда-полуложь. Просто слова, необходимые мне для сохранения нашей дружбы. Они не стали вдаваться в подробности, предпочли сделать вид, что правды не существует, а если она и существует, то не имеет никакого значения, и ушли насвистывая, не отпустив ни единого замечания. После их ухода мы не долго оставались на площади Карла Бруара. Покинув ее, побрели куда глаза глядят, и ноги вынесли нас в студенческий квартал. Во дворе юридической школы спорили будущие политики. В инженерной школе парни сидели на подоконниках и обсуждали футбол и девушек. Студенты-медики выделялись белыми халатами и какой-то особенной элегантностью. Они передвигались чуть ли не на цыпочках, едва касаясь ногами земли, словно боялись пораниться. Белый цвет плохо сочетается с палой листвой, апельсиновой кожурой, смятыми бумажками и грязью стен, заляпанных тысячами пальцев. Когда я болел малярией, раз в неделю ходил к педиатру. Это был молодой врач, который все время улыбался и говорил ласковым голосом. Он угощал меня конфетами. Постепенно я начал относиться к нему как к другу. Он расспрашивал меня о жизни, семье, школе. «Мой отец был боксером в Доминиканской Республике, а сейчас работает в автомастерской. Мать ведет хозяйство и почти никуда не ходит, хочет быть поближе к Богу. А в школу я хожу, только когда у нас есть деньги. Заботится обо мне в основном сестра». Даже не зная Мариэлу, он высоко ее ценил и предрекал, что из нее получится отличная медсестра, потому что мое состояние заметно улучшалось. Но я не представлял себе, чтобы Мариэла могла всю жизнь провести в больничных палатах, в белой шапочке и перчатках. Мариэла любит дышать воздухом свободы. Посещения врача здорово изменили мою жизнь. Вообще мне понравилось болеть. Я очень гордился тем, что у меня теперь есть друг за пределами бидонвиля. Все-таки что-то новенькое. Он рассказывал мне о своей работе, и я много узнал о нем. Однажды, когда уже совсем поправился, я пошел к нему без записи. Он работал и все так же улыбался. Я подождал, пока разойдутся остальные пациенты, и завел с ним разговор об астме и брюшном тифе. У нас в квартале, если ребенок начинает задыхаться или не узнает своих родных, все говорят, что у него или астма, или брюшной тиф. Он ответил, что я теперь здоров, а у него много работы, и дал конфетку маленькой девочке, которая пришла к нему на прием в первый раз и громко плакала. Какой же я был дурак. Этот врач даже имени моего не знал, но я на него не сержусь. Это вам не сахар — целыми днями улыбаться как заведенному целой армии больных детей. Надеюсь, Жозефина не совершила той же ошибки с теткой из лиги. Она сейчас временно живет у этой самой тетки, но дружба богатых — штука ненадежная. Студенческий квартал мне нравится. Здесь не услышишь печальных голосов. Жалко только, что не удалось заглянуть в художественную школу, в класс, где учат играть на гитаре. Я внимательно осмотрел покрытую рисунками стену фасада, но так и не понял, что же там изображено. Правда, надо сказать, жизнь порой тоже ни на что не похожа. На улице сновали торговцы, наперебой предлагавшие студентам колотый лед и газеты. Мариэла попросила у меня монету в пять гурдов и купила газету. Мы забрались на каменную ограду, возле факультета естественных наук. Мариэла развернула газетный лист и спряталась за ним. Остались видны только ноги, которые ей для устойчивости пришлось раздвинуть. Платье у нее задралось почти до самых бедер. Какой-то студент в белом халате так и приклеился к ней взглядом, как будто хотел прочитать газету. Мариэла, не догадываясь об этом, раздвинула ноги еще шире. Пока она изучала газету, я следил за работой передвижного фотографа, устроившегося со своей аппаратурой в салоне сломанного микроавтобуса. Студенты входили туда и усаживались на табурет. Он поправлял каждому воротничок, устанавливал голову в нужном положении, задергивал шторку и делал снимок. Студенты медицинского факультета снимали с себя белые халаты и в обычной одежде уже ничем не отличались от других. Такие фотографии делают на паспорт или для получения заграничной визы. Ман-Ивонна настояла, чтобы мы тоже сфотографировались. Нам есть было нечего, а она хотела, чтобы у каждого члена семьи был паспорт: это как бы приближало нас к отъезду. В бидонвиле у многих под матрасами хранятся паспорта — маленькие синенькие книжечки с чистыми страницами. Лежат и ждут своего часа. В газете как раз про это и писали. Мариэла успела прочитать достаточно. Она подняла голову и проследила за взглядом студента, протянула мне газету, чтобы студент мог разглядеть ее целиком. Она ему улыбнулась, не меняя позы. Меня эти фокусы разозлили. Не могу сказать, что я ее ревновал. Какое я имел на это право? Она и мне улыбнулась, словно давала разрешение тоже смотреть. Как будто принимала меня в игру, но я не посмел и вместо этого погрузился в чтение статьи. В ней говорилось про нас, что мы собирались покинуть страну. Про Корасона, который продержался против Эль-Негро всего половину первого раунда. Журналист заполнил недостающие страницы в биографии Корасона: рассказал о годах его жизни после боксерского матча, про которые никто ничего не знал, и как однажды вечером он вернулся с опозданием на десять лет. О том, как отец выставил его вон, потому что в двадцать пять лет пора повзрослеть. О Жозефине — сироте из приюта, которую монахини научили одному — повиноваться приказам. О том, как он притащил Жозефину в бидонвиль. Муж, который обращается с тобой как с половой тряпкой, все же лучше, чем куча монашек, заменяющих тебе отца и мать. Рассказал о нас, что мы не могли простить Корасону запрета воспользоваться наследством ман-Ивонны. Что мы превратились в государственную проблему. Рассказал о ман-Ивонне, с которой журналисты так и не смогли связаться по телефону. О ман-Ивонне, которая на старости лет оказалась одна-одинешенька во Флориде. О даме из женской лиги, объявившей сбор средств для помощи Жозефине. Статья была длиннющая, напечатанная мелким шрифтом. Я прочел ее не всю. Мариэла еще примерно полчаса не выбрасывала газету, пока постепенно не начало смеркаться. Вечер еще не наступил, но читать уже было трудновато. Студенты покидали здания факультетов. Медики снимали халаты, складывали их и убирали в сумки. Кому было по пути, собирались в небольшие группки. Мы почти машинально пошли следом за самой многочисленной из них. Они направлялись на стадион, где вечером должны были играть мировые звезды. По дороге я выбросил газету, чтобы освободить руки. К тому же наши имена, напечатанные на первой странице, внушали мне ужас. Это я хорошо помню. На других страницах, в середке, была одна статья в рубрике «Новости», еще длиннее, чем посвященная нам, там говорилось, что в городе на юге скоро будут отмечать День моря. Там были фотографии, и всех желающих приглашали принять участие в празднестве. Не знаю, какую из этих двух статей так долго читала Мариэла. Я у нее не спрашивал. На следующий день, когда нас схватили, мы потеряли друг друга из виду, разделенные жаждущей справедливости толпой, она успела крикнуть: «Братишка, встречаемся в Пестеле!» По-моему, именно так назывался тот город, про который писали в газете.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: