Шрифт:
«Коммунистическая партия — стержень Советской России».
Погоди, матушка! Электрифицируют тебя, старуху!
1921
Пыль и солнце
Утром было мало солнца и почти не было пыли. Петербург проснулся холодным, чистым, свежим. Шел лед с Ладожского озера, Нева дымилась туманом, деревья на Конногвардейском бульваре дрожали под ледяным потом росы, ранние прохожие зябко ежились в легких пальто, пустые, упруго серели выбритые щеки тротуаров.
На Выборгской стороне фабричные трубы молчали. Было необычно тихо, только запоздалые молотки на Сенатской площади с торопливым шумом сколачивали трибуну.
В домах окна и двери были закрыты. Люди подходили, глядели через стекла на улицы и следили за кучками, быстро стягивавшимися к большим пустынным площадям.
В десять заиграли оркестры, длинные густые колонны потянулись по улицам. Кто-то сверху начал щедро швырять солнцем и теплом. Музыка вспыхивала в оттаявшем воздухе, взлетала вверх, к третьим и четвертым этажам, цеплялась за закрытые окна, стучала в стекла, требовала открыть. Хмурые дома сопротивлялись, потом один за другим стали открываться, высыпали на улицу толпы людей.
Музыка встревожила, взбодрила, взмыла город. Проспекты и площади закипели, засуетились народом. Вереницы прохожих щурились на солнце, задирали головы и рты к красным флагам на фасадах домов.
Было что-то наивное и безразлично радостное в первом майском утре свободного Петрограда, в его нетревожном и нерассуждающем весеннем веселье. К одиннадцати вышли на улицу все: рабочие с Выборгской и с Охты, растрепанно ликующие
студенты с Васильевского острова, тяжелое купечество с Садовой, мелкие приказчики и страховые служащие, улыбчивые снисходительные буржуа с Надеждинской и Бассейной, хмурые, осторожные аристократы с Сергиевской и Миллионной.
Радовались все. И пожарная команда, выехавшая с красными значками на медных трубах, и редакция бывшей черносотенной газеты, выставившая в окнах большие республиканские плакаты, и астрономическое общество, расклеившее по городу поздравительные афишки.
Радовались всему, но непонятно чему: свежему, ясному ли петербургскому утру, или самим себе, или «Марсельезе»… Такой странный чей-то день рождения, но имени рожденника не слышно.
Толпы густели. Мы с трудом протолкались на Театральную площадь. У памятника Глинке — красный помост и трибуны для ораторов. Перед глазами бронзового музыканта на большом, протянутом от Мариинского театра к консерватории канате высоко в воздухе полоскался огромный парус со словами Пушкина:
«Стократ священ союз меча и лиры, единый лавр их дружно обвивает».
И еще:
«Бряцайте, струны золотые, во славу русския земли».
Меня тронули за плечо. Профессор А., низенький и крепкий, в большой бурской шляпе, редактор буржуазной «прогрессивной» газеты, улыбался хитро и многозначительно.
— Каково, голубчик! Только у нас, в России, такое мыслимо!
— Первомайский праздник? Ведь он так широко празднуется на Западе…
— Празднуется, но как! Там рабочие одиноко пройдут колоннами в парк на свои маевки, веселятся — и баста. Буржуазия, не приставай! А тут… поглядите-ка! Не пролетарский праздник, а всеобщее какое-то торжество, без различия возраста и общественного положения… Тут тебе и меч, и лира, и струны золотые!
Я оглянулся. Площадь кишела котелками и цветными зонтиками. Дамы в весенних туалетах щебетали у подъезда «Мариинки», дожидаясь любимых теноров. Оркестр на эстраде настраивал инструменты, как на балетной премьере.
— Родичев, Родичев!
— Ура-а!
— Марсельезу!
Из толпы на кумачовый помост грузно всплыла высокая костлявая фигура кадетского лидера.
— Ура-а!
— Господа! В этот радостный день…
Оркестр не дал ему начать. Музыка горячим звоном взлетела над площадью. Солнце вскарабкалось выше и стало припекать седые волосы оратора. Он переждал «Марсельезу» и опять начал речь, вытянув характерным цепким жестом длинную тощую руку.
— Господа! В этот радостный день международного республиканского праздника…
— Пролетарского!..
— Республиканского праздника…
— Пролетарского! — Чей-то громкий, резкий голос из толпы был настойчив.
— Дайте оратору говорить! — взволновалось пестрое море котелков и шляпок.
— Что за безобразие!
— Хамство!
— Большевики!
Над гущей голов откуда-то вытянулась красивая, резная, с серебряными монограммами палка и погрозила настойчивому голосу.
— Продолжайте, Родичев!
Солнце стало еще жарче.
Родичев наклонил щитком руки над глазами, открыл рот, чтобы продолжать, но поперхнулся.
Целое облако пыли поднялось над мостовой.
Со стороны Исаакиевской площади, мимо пестрой праздничной аудитории Родичева, мимо эстрады с музыкантами, молча, грузно и тяжело шла колонна рабочих, вздымая пыль…
Стало тише. Сам Родичев остановился и замолчал, провожая глазами, прищуренными от солнца, тяжелую и пыльную вереницу людей, еще молчаливых, еще сырых и безгласных в первый день уже свободного, но еще не своего, полуотобранного Первого мая.