Шрифт:
Почему я называю это животное морским коньком? Не знаешь? — спросила она внезапно и разразилась смехом, смехом — в общем-то, конечно, смехом, но со всех сторон усеченным: отрезком смеха.
— И вправду, что за странная идея, Эля?
— Отгадай!
— Гадаю, гадаю…
— Потому… потому — да ведь это и есть морской конек!
Она засмеялась и изогнулась в талии; словно при поклоне. Как это получилось, что я только сейчас заметил ее шляпку? Где она сумела найти подобное чудище с черными ягодами рябины и лентами? Они завязывались под подбородком. И как странно: шляпка не просто не бросалась в глаза; нет, не только это; она «шла» к нитяным митенкам, а нитяные митенки «шли» к ней; они поддерживали друг друга; сама по себе любая из этих вещей была кошмаром, но они взаимно «исправляли» этот кошмар. Это чудище, вообще-то, было ей к лицу. Эля составляла с ним единое целое. Видеть ее в такой шляпке — а честно говоря, трудно было представить себе ее в другой… Этот головной убор отводил ей некое место; трудно было сказать, какое именно, но бросалось в глаза, что это — ее место.
— Pass nicht auf, das will nichts heissen, — прошептала она растерянно. — Ты уже не помнишь, Тонда?
— Помню, но это не более чем воспоминание.
— Ну конечно! А ты не можешь для меня ничего сделать?
— О чем ты, Эля?
— Я о работе для меня. — И, не ожидая ответа, она продолжала: — Понимаю, зубная техника — это не твое. Но это неважно; у меня есть рекомендательные письма к кое-каким художникам, писателям…
— Касательно зубной техники?
— Да, конечно, но разве это важно? Разве это важно, если тут со мной Хуберт?!
— Франк.
Она поглядела на меня не просто непонимающе, но так, словно свалилась с луны.
— Франк? Да-да, разумеется, Франк. Я сама не знаю, что говорю.
Она забрала у меня поводок, но садиться уже не стала.
— Мы так толком и не поговорили… Ты бы хоть написала. Все так неожиданно. Ты на многое намекала, но именно что намекала. Вообще, это твое появление выглядело таким странным — мне кажется, я еще по-настоящему не проснулся. Наверное, я выгляжу смешным.
— On le serait `a moins [48] .
48
Еще бы (фр.).
— A ты прекрасно говоришь по-французски!
— On le serait `a moins, on le serait `a moins, — повторила она, как автомат. И с акцентом… С акцентом… Сильным акцентом.
— Я вообще-то пришла просто сказать, что мы еще увидимся. Я представлю тебе… представлю… — с непонятной самоиронией протянула она, приседая в глубоком реверансе. — Мы живем на me d’Ath`enes [49] (она произнесла «ру» — с одной стороны, потому, что иначе не умела, а с другой — потому что хотела это подчеркнуть), гостиница «Европа».
49
На Афинской улице (фр.).
— Да, но эти дамы вот уже два дня тут не появлялись. Вы, наверное, господин Икс?
— Я господин Икс, но постойте, вы говорите — эти дамы. Может быть, дама и господин?
— Дама и господин? Нет. Две дамы — две дамы, уверяю вас. И они мне сказали: мы едем в Мант, если придет господин Икс, пусть поднимется к нам в номер. Там для него письмо.
В письме значилось: «Тоничек, Франк с радостью бы с тобой познакомился, но этому помешали мои капризы. Эти капризы вызвал один странный случай: я встретила на площади Нации одну давнюю пражскую приятельницу, француженку, она вышла замуж за какого-то банкира — вышла замуж, ну, ты же понимаешь! — у них в Манте дом, и, мол, не приедем ли мы к ним на субботу-воскресенье?.. В понедельник мы наверняка вернемся. Не забывай о нас».
Это был номер с альковом. Полным-полно женских вещичек, но ни одной — мужской. Рядом с кроватью — открытый чемодан. Никакой не саквояж, просто дешевый деревянный чемодан, обтянутый грубой фибровой подделкой под свиную кожу. Открытый и почти пустой. На дне — небольшой несессер, смятая ситцевая пижама и не вставленная в рамку детская фотография, самый что ни на есть обыкновенный «воскресный» провинциальный снимок. Через спинку одного из стульев перекинут уже знакомый собачий поводок. Под раковиной с батистовой занавеской — ведро с грязной водой, в которой плавают окурки. Я откинул занавеску. Там была полка для обуви: пара войлочных тапочек, бальные туфли из золотой парчи с сильно стоптанными каблуками, пара обувных патентованных колодок. А среди всего этого виднелось что-то странное, сморщенное. Я взял это в руки и тут же отбросил. Потому что на ощупь оно было омерзительным. Я присмотрелся внимательнее: это был засушенный морской конек.
Мне захотелось отдернуть эту батистовую занавеску до конца, но этому помешала отделка стен. Un"uberwindlicher Drang [50] . Стены были оклеены теми самыми бумажными обоями `a ramag'es [51] , с какими мы сталкиваемся во всех третьеразрядных парижских гостиницах, которые пытаются «произвести впечатление». К стенам с помощью чертежных кнопок были прикреплены разные картинки: олеография, изображающая лазоревую женщину, лежащую перед пещерой и читающую книгу; олеография тициановской «Любви земной и любви небесной»; фотография «Инфанты» Веласкеса из Лувра; фотография «Ночного дозора» Рембрандта; несколько вырезок из модных журналов «по искусству», фотография, кажется, из «Die Dame», неведомого джаз-оркестра с белозубыми неграми и одним совершенно мученического вида белым, вырезка из французской газеты, касающаяся заполнения налоговой декларации, крохотная вырезка из колонки новостей о пожаре в каком-то сарае в Кобылисах, несколько шелковых «узоров» и «Снятие с креста», которое привело меня в состояние полной растерянности…
50
Невыносимо отвратительно (нем.).
51
В цветочек (фр.).
— Они не сказали, когда вернутся? — спросил я у портье.
— О, — произнес он. — Это не в первый раз. Когда-нибудь вернутся.
— То есть…
— То есть… что вам сказать… вы видели, как они разукрасили комнату?
— Так все это пришпилили они?
— Ну да, эти женщины!
В письме сообщалось: «…Я встретила на площади Нации…» Но как она очутилась на площади Нации?
Была суббота, вторая половина дня. Около пяти. В это время Париж переодевается. К воскресенью. Его не узнать. На него нападает горячка, не щадящая даже площадь Бастилии, которая принципиально не замечает воскресений. Есть бульвары, сходящие в это время с ума, точно подмастерья, живущие от воскресенья до воскресенья, однако же бульвары эти всякий раз прикидываются удивленными; есть тихие улочки, взволнованные, как гимназистка перед первым балом, — и что это такое с ними творится? Площадь Нации не знает, за что хвататься. Она вечно не знает, за что хвататься. Эта площадь походит на малосимпатичную особу, с которой случилось несчастье и которую мы жалеем не потому, что сочувствуем ей, но наоборот — именно потому, что не умеем ей сочувствовать. Сюда со всех сторон устремляются улицы, которым ни с одного конца не за что зацепиться; а посередине этой площади, которая скорее представляет собой огромную, даже в сравнении с другими дырами дырявую, дыру, находится сквер с фонтаном. В этот фонтан дыра беспрерывно кидается, чтобы положить всему конец, однако же шесть бронзовых крокодилов, которым она не по вкусу, которые хотели бы поживиться чем-нибудь другим, беспрерывно выплевывают ее обратно. Ничего, ничего не появляется со стороны бульвара Вольтера, на который выглядывает Республика, едущая, сама того не сознавая, на триумфальной колеснице и принимающая торжественный вид, чтобы всем казалось, что выглядывает она просто так, а не ожидая чего-нибудь. Напрасная надежда, которая стесняется своей тщетности и прикидывается, что не надеется, не ждет. Эта площадь точно создана для свиданий, на которые ходят понапрасну и с предчувствием, что там можно дождаться разве что позорного клейма, которое выжигают на лбу тех, кто обманулся в ком-то или в чем-то и кого роднит с его собратьями непередаваемая улыбка. Эта площадь больна, и по ней не прогуливаются — от нее спасаются бегством. Она кажется такой большой лишь потому, что дома упорно пятятся с нее, пятятся, словно зеваки, собравшиеся поглазеть на нечто малопривлекательное. Может быть, это статуя Торжествующей Республики? Или какое-нибудь безобразие, что учинил невидимый genius loci [52] ? Да, это безобразие, что учинил невидимый genius loci.
52
Гений места (лат.).