Шрифт:
Иван точно узнал, что никакого наказания ему не было, но знать об этом случае в том батальоне знали все офицеры и многие солдаты, так как прапорщик будто бы даже гордился содеянным, многозначительно намекая, что произошло всё не просто так, а как было надо.
Так вроде бы и говорил: «Как надо!»
И только эти войска ушли, как в Сенатскую контору поступила жалоба Адмиралтейской парусной фабрики по поводу той битвы, которую Каин устроил весной из-за бежавших парусников, коих его стараниями так ни одного и не схватили, не разыскали. И о покалеченных тогда солдатах и подьячем сообщали. Подробнейшая и свирепая была жалоба. Почему её не подавали раньше — понятно, не до того было. А вот почему она в Сенатскую контору поступила, а не в Полицейскую или не прямо в Сыскной — непонятно. Ивану стоило немалых трудов и немалых денег затормозить хотя бы ход этой бумаги. Пообещали, что месяца три подержат наверняка... Однако недели через три вдруг донесли, что и в родном приказе ему есть «подарочек» — секретная инструкция обер-офицеру: просто так доносителю Каину солдат больше не давать, а расспрашивать и, взявши указанных им лиц, сразу в Сыскной доставлять, а ни в коем случае ни в его дом и ни в какие иные дома не водить, «ибо от оного доносителя многие предерзости явились. И чтоб смотрели, чтоб доноситель во взятых домах грабежа не учинял же». И с него вновь была взята подписка, чтоб к себе боле не водил.
А ведь как скрывал работу на себя-то, и если и срывался на подобное в приказных делах, то раза три, не больше, когда добыча сама, как говорится, в руки лезла и грех было держаться, но выходило, что наблюдательство за ним не ослабевало ни на день, ни на час, каждый дых его, выходило, отслеживался не только известными ему наблюдателями, но и кем-то поумней и похитрей, которых так и не прознал, не открыл, потому что в общем-то не сильно и тревожился, знал, что всё равно перехитрит, извернётся, одолеет их.
Да и веселей так-то: кто-то, в том числе и Сытин, конечно, плетут сети, обкладывают, как волка флажками, пишут этакие инструкции, а он свои тенёта тоже натянул не пустяковые, и неизвестно ещё, кому хуже придётся.
«Хрен возьмут! Хотя поостеречься, конечно, не лишне, зря лезть на рожон не следует».
Но тут же и полез. Зуёк хоть и с большой задержкой, в конце ноября на Михайлов день, но доставил-таки в Москву свининских Курлапа и Шиша, и Иван, конечно же, стал их «раскручивать» в своей пыточной, да так, что даже соседи, наверное, слышали временами странные тоскливо-свирепые завывания, не похожие на человеческие. Это так Курлап выл при сильных истязаниях. Иван в первый день боялся, что не выдержит — своими руками порешит их, ибо оказалось, что они только по обличью походили на людей, а по натуре были совершенно тупые бешеные псы, которые не понимали никаких обыкновенных слов, а лишь злобные, угрожающие, а лучше всего плеть. Он спросил их про Каргополь, ещё не показывая Камчатку, а они сопят и молчат, и в глазах такая свирепость, протяни руку — откусят, хотя видели его впервые. Только так, с дикой ненавистью, глядели буквально на всех до последнего дня. Всех и всё ненавидели. А рявкнул и потянулся за плетью — заговорили, не односложно, будто и слов-то знали не больше двух-трёх десятков, а Шиш, помимо своего бесконечного шиша, и того меньше. И все, конечно, отрицали поначалу: не бывали ни в каком Каргополе, никакого старика не встречали, не знают. Оба были небольшие, Курлап пошире, лысоватый, брыластый, в самом деле смахивающий на пса, лобик низенький, а Шиш — похудей, покостлявей, волосатый и с таким же низким лбом. Иван показал Волку на плеть, чтобы остановил враньё, и тот полоснул одного и другого, и ещё полоснул. Шиш сильно сжался, а Курлап, наоборот, весь вытянулся, заводил кругообразно башкой и негромко странно взвыл, и глаза обоих аж заполыхали тупой свирепой ненавистью — звериной ненавистью. Псы! Форменные псы! Видно, ничего другого и не ждали и были привычны к истязаниям, имели против боли свои приёмы. Но про Каргополь твердили то же.
А Иван под эти односложные рычащие звериные голоса вдруг увидел перед собой Батюшку, ясно увидел, но не живого, а какого-то неподвижного, уже отошедшего, и тот стал подниматься, подниматься выше, выше, через потолок пыточной прошёл, и ещё выше в какую-то черноту, потом полыхнуло белым пламенем, огненный тот столб увидел, потом тот столб растворился, и опять увидел перед собой этих двоих, которых не знал уже как и назвать-то, и в тот миг и потянулся всем полыхавшим нутром своим, захлебнувшимся болью сердцем к копью острейшему, стоявшему в углу за спиной, чтоб пронзить, убить обоих этих!
Как удержался, как осадил себя, поднялся и ушёл — не ведал.
С помощью пыток и Камчатки вытянул, конечно, из них о Батюшке всё до невыносимых подробностей, которые тоже неизвестно какой силой выслушивал и выдерживал.
И то, что они там до того ещё две церкви пограбили, открылось. Сыскались на Москве и люди, которые тоже их знали, и знали, что за ними было ещё другое страшное смертоубийство: в Лопасненском селе Молоди, в барском имении закололи косами, а потом косами же отрезали головы молодого барского привратника и его жены и положили те головы на крыльцо привратни, чтобы поутру их сразу все увидели. И пограбили, конечно, в усадьбе-то.
А потом и Зуёк вдруг сказал, что, наверное, у них и до того было подобное, ибо началось всё с пожара в их доме. Они двоюродные братья и с детства жили вместе. Пожар случился ночью, неизвестно отчего, изнутри, и они преспокойно вышли из избы, не выскочили, а именно вышли, и не тушили пожар, а стояли и смотрели, тогда как соседи и другие деревенские пытались тушить, бегали, метались с вёдрами и баграми, и кто-то их спросил наконец: а мать-то где? — Курлапова мать, тётка Шиша, — а они преспокойно ответили: «Там. Уже сгорела небось». И больше ни слова. И с тех пор страшнее зверей. Свинин сам их всё время опасался и не раз порол нещадно за изуверства над своими же сельчанами, в колодах держал — всё без толку, только ещё свирепей и беспощадней делались. Так что очень даже рад, что избавился от них.
Их ждало колесование, но даже и этого Ивану казалось мало, ибо такие и на эшафоте, и привязанные к колесу всё равно ничего не поймут, будут и в последний миг только всех и всё ненавидеть — по глазам это видел все дни, пока разыскивал.
Наконец свёл их, крепко связанных, в Сыскной с подробнейшим доношением, перечислявшим все открывшиеся их злодеяния и всех свидетелей оных.
И Камчатку, как предупреждал, свёл следом в Сыскной, исхлопотав, правда, для него снисхождения за то, что явился к нему сам с чистосердечной повинной, и за то, что сильно помог изобличить Курлапа и Шиша.
Камчатку даже не били кнутом, а просто сослали навечно в Оренбург. Как раз перед Николой зимним это было, в декабре.
XXII
Федосья Савельева ждала его возле дома. И, взволнованно, часто вздыхая, торопливо рассказала, что отец Ани обнаружил у неё Ивановы и Аринины подарки, которые та совсем и не скрывала, и вовсе взбесился: запретил вообще выходить из дому, запер и вроде даже измывается, грозился прибить. Но Жеребцова его знает, сходит к ним и разузнает всё поосновательней, чтоб сообразить, как помочь девке-то.