Шрифт:
Кто-то удивленно и громко ахнул. Судьи молча стояли против осужденных, растерянно пряча глаза. На выбеленных, как стены зала, лицах матросов — недоумение и ярость. Лица судей недвижны, но под высохшей дряблой кожей — испуг.
«Эти люди не правы, и они это знают, — подумал я, — их точит червь сознания неоправданной жестокости».
В жуткой тишине зала судебных заседаний навис призрак насильственной смерти.
«Неужто никто не спасет их от ненужной казни? Разве полным здоровья людям только и осталось, что носом в черную яму с пулей в затылке? Этого не может быть! Кто-то должен отменить бесчеловечный приговор!»
Из раззолоченной рамы, щуря близорукие светловыпуклые глаза, смотрел на приговоренных Николай Второй. Царственный лик, украшенный великолепной бородой, выражал немое одобрение.
— Всех не расстреляете, — с твердым спокойствием сказал Нашиванкин. Сел. Принялся торопливо поправлять повязку.
— Будьте вы прокляты! — раздались голоса из задних рядов. — За нас отомстят! Наступит и ваш час!
— Палачи!
— Убийцы!
— Изверги!
Поднялся и вышел вперед Антон Шаповал.
— Товарищи! — громко произнес он. — Мы пойдем на казнь, твердо зная, что будем отомщены, как будет отомщена вся пролитая народная кровь. Смерть наша только увеличит пламя, которое скоро уже поглотит палачей наших и все творимое ими зло… Да здравствует народ и его пробуждение! Пусть наша свежая кровь запылает великим огнем всенародного восстания и да придет же наконец та святая жизнь в мире и любви, то счастье, за которое мы вместе боролись!
Сидевший со мной рядом лейтенант Оводов вытирал платком мокрые от слез щеки. За три дня он почернел, осунулся, стал странно, по-стариковски сутулиться.
— Какое варварство, какая бесчеловечность! — возмущался он. — Непростительная низость!
Я помог ему снять с кителя погоны (свои я оставил в камере). Мы поздравили друг друга с новым званием. В зале раздался звон шпор. Конвойные стали выводить осужденных во двор.
Когда вышли на улицу, нас окружила толпа людей. Их отгоняли окриками и прикладами растерянные конвойные. Осужденные остановились. Жандармы отталкивали плачущих женщин.
Николай Оводов, упав лицом на плечо высокой, стройной женщины в черной меховой шапочке, громко рыдал, тяжело вздрагивая и дергаясь. Женщина с нежностью, тихо говорила ему что-то. Глаза ее были печальны, а свежее миловидное лицо алело ярким румянцем и на морозе казалось веселым.
— Не следовало бы их благородию так ронять себя, барыня, — сказал ей Пушкин, только что осужденный к расстрелу, — не подумали бы люди, что мы…
Женщина вспыхнула, отпрянула от него, сверкнула глазами. Но сразу же смягчилась, сконфуженно ответила:
— Мой муж заболел… оттого это с ним случилось.
— Коли так, виноват, барыня, что обидел, — шагая рядом, грустно произнес Пушкин.
И когда женщина осталась на пригорке, он часто оборачивался и вздыхал. А когда она скрылась из виду, поднял голову и, подставив лицо хлесткому ветру, зашагал прямо, решительно, не оглядываясь.
Вместе с приговоренными к смерти и осужденными на каторгу меня и Николая Оводова переправили на транспорт «Колыма». Ранним холодным утром портовый буксир вошел в бухту, синей извилистой раной рассекавшую хмурый остров. Фиолетово-серая поверхность воды клубилась холодным паром. Низкие голые деревья на берегу качались от ветра, стучали ветвями. Над Русским островом неподвижной громадой висела мрачно-лиловая туча.
Бухта Новик… Когда-то она была для меня бухтой Радостного Возвращения. Отсюда я любовался сиявшим ночными огнями городом. Сейчас передо мной высилась неприятной громадой плавучая тюрьма «Колыма», транспорт, покрашенный в грязно-серый цвет.
По веревочной лестнице поднялись мы на верхнюю палубу. Нас пересчитали, погрузили в трюм. Со стуком закрываемого гроба захлопнулась крышка люка. Здесь не было ни коек, ни стола, ни иллюминаторов. Тускло светили два электрических фонаря, подвешенные к подволоку, покрытому кроваво-красной ржавчиной.
Матросы располагались так, словно придется прожить здесь долго. Служба приучила их к частым переменам, и потому, попадая в экипаж, на корабль или в береговой форт, они привыкли чувствовать себя как дома. Но здесь… в ожидании… Это было удивительно, потому что каждый приговоренный знал: это последняя в жизни стоянка. Казалось бы, в эти часы человек полон мрачного раздумья, совершает необыкновенное. Так нет же: они были заняты самыми будничными делами.
Черноусый краснощекий красавец Иван Чарошников драил мелом медные пуговицы на бушлате. Подраив их до яркого блеска, заулыбался чему-то. Выражение лица его было задумчиво-сосредоточенное.
Дормидонт Нашиванкин пришивал к старой шинели хлястик. Он был тих и грустен. Раненой рукой придерживал шинель за полы, здоровой — держал иголку. Пришив хлястик, подергал его, пробуя прочность…
Иван Пушкин рассказывал собравшимся вокруг него о своей деревне. Худое, почерневшее от угольной пыли лицо матроса освещала задумчивая улыбка. Кожа на лбу собиралась в складки. Дмитрий Сивовал писал письмо. Он сидел в сторонке, один, с карандашом в руке, низко склонившись над листом бумаги. Временами он поднимал голову и подолгу смотрел в подволок. В глубине маленьких глаз была неутихающая душевная боль.