Шрифт:
Вынимаю из чемодана огромную куклу, купленную в Москве по дороге во Вьетнам. Подаю ее онемевшей девочке, чтобы чем-то заполнить ее одиночество. Девочка выглядит еще меньше и беззащитней перед внушительными размерами куклы. Внимание ее поглощают подробности: русые волосы в модной прическе, длинные ресницы, нейлоновое белье. Далекий мир, вторгаясь куклой, ее пугает.
— Давай выкупаемся! — говорю жестами.
Подчиняется по отсутствию выбора. Раздевается, стыдясь куклы — так она расфуфырена. В ножках остается горка грязной от убежищ одежды. Скелет воробушка. Ввожу ее в ванную, как в камеру смерти. Раньше я боялась входить сюда босиком, все озиралась, ища сороконожек и тараканов. Сейчас из-за этой голышки становлюсь спокойной и бесстрашной, готовой растоптать всех тварей босой подошвой, лишь бы она на меня уповала. Ее слабость и беспомощность делают меня сильной.
Купаю осторожно, оберегая от собственных больших и неотесанных рук. Спешу, чтобы не застала тревога. Мои пальцы запутываются в длинных густых волосах. Черные потоки хлынули в белую ванну. Вода прохладная, но ребенок терпит, вздрагивая от какого-то другого, более глубокого холода.
Тру его мягкой махровой простыней со страхом, как бы не сломать тонкие косточки. На вымытой коже еще резче выступают темные подозрительные пятна. Особенно у живота. Следы оспы или брюшного тифа? Натягиваю на нее одежку, которую купила в софийском детмаге на глаз, забывая, что дети за один год вырастают. Но этот ребенок не вырос, не поднялся даже на наперсточек вверх. Переодетая, пахнущая мылом, схватывает куклу и качает ее на груди.
Успокоенная тем, что этой громадной куклой я заполнила пустоту в ее сердце, впрягаюсь в свои дела. И вдруг ощущаю в комнате присутствие какой-то невыразимой боли. Поднимаю голову. Девочка стоит неподвижно, уставившись косым взглядом в пол. Приближаюсь. Она отдергивается от моей угрожающей ласки. Стою перед ней с опущенными руками, чужими и отчаявшимися. Она отдаляется от меня на глазах. Не могу ее удержать.
— Ха!
Не отзывается на свое имя. Понимаю, что произношу его неточно и этим усиливаю отчуждение. Что бы я ни делала, я буду ее отталкивать. Не смею шепнуть, потянуться ее погладить. Два чернильно-черных глаза тяжелеют, тяжелеют и вдруг начинают капать — опущенные вниз, набухшие болью…
В этот беспомощный миг — сирена! Схватываю ее ручку с нежной твердостью. Тут я знаю, что надо делать. Бегу по лестницам в убежище. Раскаты бомб.
— Мост! — говорит французский корреспондент.
Голос его заглушается взрывами.
Посматриваю с испугом на девочку. Как она перенесет еще одну бомбардировку?
Она улыбается сквозь слезы, просветленная каким-то непостижимым просветлением. Ничего не могу понять.
Потом, когда Ха научилась перетирать между своими зубками тяжелые и твердые камни болгарских слов, она рассказывает мне о пережитых вместе мгновениях. Она ведет меня от случая к случаю, от события к событию, чтобы я увидела их ее детскими глазами, то есть в настоящем свете и чтобы краснела и казнилась за свое слепое, невежественное поведение.
— Итак… Когда тетя Блага пришла, чтобы меня взять, я думала это не она, а другая, потому что она была в брюках. А увидев в Софии желтое платье, в котором ты была в первый раз в детском доме, я узнала его и сказала себе: «А, это та тетя…» Один раз, когда я осталась в квартире одна, я искала в шкафу это платье. Нашла его и очень обрадовалась.
— Итак… Ту большую куклу мы окрестили Ханг, что значит луна. Потому, что у нее волосы, как луна. Я велела отправить ее моей сестричке Хай. Когда ей взгрустнется обо мне, пусть она обнимет куклу. А кукле я наказала быть послушной, чтобы они обе играли как сестрички.
— А сейчас что-то очень смешное! Я думала, тетя Блага, когда мы уехали из детского сада на машине, мы ведь ехали очень долго, правда? И когда остановились в Ханое, я думала, что это уже Болгария. А та большая гостиница, где мы спали, — дом тети Благи. И мне стало очень грустно по маме. И что я далеко от нее, в Болгарии. С чужой тетей. И мы не понимаем друг друга.
И вдруг тревога. Бомбы. Убежище. Я очень обрадовалась. Я поняла, что я еще во Вьетнаме.
Сейчас я тебе скажу что-то очень смешное. Не знаю, сказать или нет? Ты никому не расскажешь, ладно? Однажды, когда я была маленькая, папа принес домой зубную пасту. Я пошла чистить зубы. Я была очень голодная. Решила попробовать, и мне очень понравилось. Паста была совсем не такая острая, как болгарская. Выдавила весь тюбик и съела. Папа взял длинную палку меня побить. Но мама сказала: «Не надо, не надо…»
Итак… Ты помнишь ко Фыонг? Самая добрая тетя на свете. С сумкой Красного Креста. Знаешь, что я ей сказала? Но ты на меня не сердись. Я ей сказала: «Ко Фыонг, поклянись, что ты меня не отпустишь из Вьетнама!» Она же мне сказала: «В Болгарии нет бомб. Там тебя ждет одна бабушка, тебя будут очень любить». А я не хотела. «Что из того, что есть бомбы во Вьетнаме, ведь мы понимаем слова друг друга».
После каменной онемелости у нее открылась жажда изучить все языки, понимать не только всех людей на земле, но и всех животных, деревья, камни, дождь, ветер, море; понимать скрипучие слова шкафов, дверей, лестниц, чтобы не пройти глухонемой по многоязычному миру.
Вьетнамская девочка узнала самое страшное из всех одиночеств — невозможность высказаться.
Из прорвавшихся слов расцветает ее улыбка.
Сейчас Ха рассказывает о том времени, когда она молчала.
— В гостинице в Ханое я осталась одна с чужой тетей. Однажды ночью я проснулась от чьих-то глаз. Ощущаю, что кто-то на меня смотрит в темноте. Это была тетя Блага. Испугалась еще больше. Глаза у мамы совсем другие.
— Почему все узнают, что я не здешняя? Я очень черная? Если меня спросят, я надумала, что им ответить: «Солнце любило Ха больше всех и грело сильнее. Поэтому!»