Шрифт:
Мысль, что он всю жизнь просидит на одном месте, делая ту же работу, что и отец, сбивая тот же миндаль тем же шестом, собирая те же оливки с тех же деревьев, так же напиваясь по воскресеньям у той же Бендисьон и трахаясь (он выкрикивает это слово) все с той же женой до самой смерти, ему невыносима.
Но где же ты будешь жить?
У Франсиски.
А на какие деньги?
Завербуюсь в ополчение и отправлюсь воевать в Сарагосу с Дуррути. Хочешь со мной?
Предложение Хосе наполняет Монсе гордостью: в один миг она выросла до настоящей революционерки.
Знай себе, милая, что всего за одну неделю я приросла многажды новыми словами: деспотизм, порабощение, продатели-капиталисты, лицомерная буржуазия, рабочая борьба, угнетание народа, эксплатация человека человеком и еще кое-что, заучила имена Бакунина и Прудона и слова «Hijos del Pueblo», спознала, что такое CNT, FAI, POUM, PSOE[73], прямо тебе Гензбур. А я-то была совсем тютеха, почему ты смешишься? — дура дурой, ничегошеньки не знала, в кафе Бендисьон ни разу носа не сунула по отецкому запрету, еще думала, что дети рождаются из попы, не знала даже, что такое целоваться, никогда не видела, как это делают, а телевизора не было, чтобы меня просветить, и уж тем паче понятия не имела, как вершится Акт (Актом с большой буквы моя мать называет половой акт), ни про позы не знала, ни про минет, ни про что, и вдруг за неделю стала такой огалделой анархисткой, готова была оставить свою семью без малейших загрызений совести и безжалостно разбить coraz'on de mi mam'a[74].
Монсе сразу соглашается на предложение брата.
Потом, правда, задумывается:
А отец разрешил?
Брат хохочет.
С этого дня ни одна живая душа не будет препятствовать чужой воле, ни папиной, ни маминой, ничьей!
Монсе, однако, не может не предупредить мать, которая тотчас разражается стенаниями, тут и Dios m'io, и дикари! и вот беда-то! и чем я прогневила Господа Бога? и т. д.
Хосе цедит сквозь зубы, что из всех на свете гнетов худший — материнский. Самый вездесущий. Самый коварный. Самый действенный. Самый деспотичный. И готовящий нас медленно, но верно ко всем остальным.
Молчи! — приказывает ему мать.
Хосе со стоическим видом повинуется. Ведь Хосе, в сущности, очень послушный сын.
Теплым июльским утром, тридцать первого числа, Монсе забирается в кузов грузовичка с Роситой, невестой Хуана, а Хосе и Хуан усаживаются спереди.
Хосе уезжает без пожаления (говорит моя мать). Он никогда не мыслил править деревней, он не гоняется за властью, и заблужаются старые крестьяне, которые говорили, что он-де хочет быть головой. Не в пример Диего, который, как бы ты сказала, себе на уме и своими словами и делами метит в потайную цель, Хосе — чистая душа, такие есть на свете, милая, не смешись, Хосе настоящий caballero[75], смею сказать, он любит добродеять, это по-французски — добродеять? Он посвятился своей мечте, отдав всю свою juventud[76] и всю душу, он мчался, как обезумевший конь, к своему идеалу, желая только одного — лучшего мира. Не смешись, таких, как он, было много в ту пору, наверно, обстоятельства дозволяли, и за этот идеал он стоял, не имея ни расчета, ни мысли сзади, это я тебе говорю без тенька сомнения.
Прощаясь, мать, вся в черном — она носит траур со смерти своего отца семнадцать лет назад, — обнимает их так, будто им не суждено больше увидеться. Храни вас Бог!
Еще раньше она пыталась надеть на шею Хосе золотую цепочку с образком Пречистой Девы, но Хосе, смутившись перед Хуаном, грубо оттолкнул ее. Осторожней переходи через дорогу! — сказала она Монсе. Присматривай за сестрой! — сказала она Хосе. Не делайте глупостей, сказала она Росите. А потом стояла у дверей и махала рукой, пока грузовичок не исчез в лощине за последним холмом, будто канул. И в тот самый миг, когда грузовичок скрылся из виду, мать, горько разрыдавшись, убежала к себе в кухню.
Монсе обещала матери, что напишет ей по приезде. Она спокойна. Счастлива и спокойна. Так счастлива и так спокойна, словно уехала на каникулы, несмотря на войну, волнующую всех. Но при виде тающей вдали и ставшей совсем крошечной черной фигурки ей взгрустнулось: она знает, как взъестся на мать отец за то, что отпустила их, как он будет без устали изводить ее упреками, а то и надает оплеух (обычное дело в ту пору, милая), ибо, тираня ее, утешает свою измученную душу, да и усталому телу это приносит облегчение; знает, что мать окажется совсем одна перед отцом, которого боится (тоже самое обычное дело в ту пору, милая), и ни Хосе, ни ее не будет рядом, чтобы вступиться за мать и получить удары ремня, которые отец предназначает жене и детям, а через них — всему, что выматывает его и гнетет и о чем он мало-мальски забывает, избивая их.
Грузовичок катит вниз по тряской дороге к большому городу, и во всех деревнях по пути они вскидывают руки, а их приветствуют радостными криками Viva la Rep'ublica! Viva la Revoluti'on! Viva la Anarqu'ia! И Viva la Libertad![77]
Под вечер мать Монсе встречает донью Пуру, и та сообщает ей ужасную новость: кюре дон Мигель бежал нынче ночью, чтобы не быть зарезанным кровожадными большевиками.
Пресвятая Дева! Мать Монсе осеняет себя крестным знамением. Что же будет с нами, Господи Боже!
Это катастрофа, едва слышно выдыхает донья Пура. Обуявший ее страх так силен, что боли пронзают грудь, вот здесь (она показывает место под сердцем), колет что-то и жжет, как огнем.
Будто стрелы? — спрашивает мать Монсе, лишь бы что-нибудь сказать (она с утра слишком погружена в свои мысли, чтобы подбирать уместные слова, ей бы только сдержать свое горе и подавить рыдания).
Будто херы, комментирует моя мать и весело хохочет.
Этот материн комментарий требует пояснения. С тех пор как моя мать страдает расстройством памяти, она с истинным удовольствием произносит грубые слова, которые удерживала на языке семьдесят лет, — нередкий симптом у такого рода пациентов, как сказал мне ее врач, особенно у людей, смолоду воспитанных в строгости, которым болезнь позволяет открыть бронированные двери запретов. Не знаю, прав ли врач, но это факт: моя мать испытывает истинное удовольствие, называя лавочника мудаком, своих дочерей (Луниту и меня) пиздорванками, массажистку сукой и изрыгая по любому поводу хуй-жопа-блядь-дерьмо. Она, так старавшаяся по приезде во Францию истребить свой испанский акцент, говорить корректно и следить за собой, чтобы по возможности соответствовать тому, что было в ее представлении французским образцом (и соответствовала даже слишком, тем самым выдавая в себе иностранку), послала подальше на старости лет мелкие условности, речевые и все прочие. Не в пример донье Пуре, старшей сестре дона Хайме и тетке Диего, которая с годами лишь блюла их все строже, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.