Шрифт:
Стоявший у окна втянул сигаретный дым, ненадолго задержал в себе и выпустил туманную тёплую линию в прохладное уличное пространство. Повисло молчание. Уставше-бледное лицо Виктора, подобно увядшему цветку, попавшему в долгожданную живительную влагу, постепенно просветлялось. Мягко улыбнувшись, ответил:
– Я не знаю, я, что называется, записываю. Думаю, что, пожалуй, этого никто не объяснит точно. То есть, мысли в голове, они как-то гуляют и не всегда гладкие, чтоб вот так ускользать. Они ещё и ершистые, цепляются друг за друга и цепляют душу. Что-то там для меня незаметно происходит, а потом вдруг ты произносишь фразу, вспоминаешь ни с того не с сего Гоголя, и всё становится на свои места. Ты приходишь домой и просто записываешь стихотворение. То есть, это непонятная загадка, но очень такая чудесная загадка.
Он говорил не спеша, словно взвешивая каждое слово. На мгновенье задумался, повеселел и, улыбнувшись, продолжил:
Не знаю, для меня это как новогодний подарок в детстве...
Затем затянулся и медленно выпустил дым в ставропольскую осень. Не торопясь погасил окурок в приютившейся на подоконнике пепельнице, зацепившись внимательным взглядом за необходимую вещицу в виде кокосового ореха, сделанную, скорее всего, из современных полимеров. На боку у нее красовалась негритянка с ярко-цветным головным убором в виде скирды и не менее яркими вставками в ушах. Виктор придирчиво рассматривал штамповку. Вообще-то он любил такие вот небольшие штучки, но желательно из недавнего советского прошлого. И, неплохо бы, с сохранившимися ценником в рублях и копейках, знаком качества и с надписью «Сделано в СССР». Рассматриваемая, с горкой окурков, пепельница не соответствовала его требованиям. Однако у этой вещицы был весомый аргумент – один, но перекрывающий все остальные типа знака качества. Это был подарок любимой дочери, привезённый Виленой с Чёрного моря. Друзья особой любовью любили своих дочерей, а они отвечали им взаимностью. Да и разве можно было не любить таких девчат, точных копий своих отцов, походивших на них не только визуально, но и в привычках, и в манере говорить.
Оторвав задумчивый взгляд от предмета, Виктор поправил ярко-полосатую рубаху, вынул из-под стола раскладной чёрный стул и присел у окна. Не торопясь и заботливо брал прилипшие пылинки с хэбэшного домашнего костюма. Молчаливо сидевший гость не препятствовал его размышлению, лишь где-то на верхних этажах, меняя тональность, всё гудел и гудел водопроводный кран. Виктор продолжил:
– Когда у Есенина спрашивали: «Сергей Александрович, мы вас видели везде, вы всё время где-то шляетесь. А когда же вы работаете?», он отвечал: «Всегда...».
Желая вытянуть друга в его привычный, пусть не лёгкий и не земной поэтический мир, Слава с интересом спросил:
– У тебя любимый поэт – Есенин?
У меня поэт любимый один, это как родина. Родина такая как Ставрополь, не как Россия, где Пушкин с Гоголем и Лермонтовым, и Лесковым, и Чеховым. А вот такая родина как Ставрополь, это Есенин. Меня и брата отец к нему приковал. Я ещё маленький был и в школу не ходил, но читать немного умел. Отец усаживал меня перед собой на стул и говорил: «Читай «Песнь о собаке». И я читал это потрясающее стихотворение, такого, по-моему, нет вообще ни в какой литературе. Кроме вот русской. Отец выплеснул на меня поэзию Сергея Александровича.
С каждым словом поэт становился светлее и ярче, словно в его тонкую душу из незримого резервуара вливалась не менее тонкая небесная сила и молодость. Он сидел у отодвинутой тюлевой шторы и внимательно рассматривал жёлто-красные листья кустов и деревьев своего любимого двора.
Словно в противовес отсутствию мягкой весны, когда за прохладными днями и ночами жара стремительно выскакивает сразу далеко за 20 по Цельсию, Ставрополье славится своей нежной и продолжительной осенью. Виктор любовался нерукотворными яркими красками этого любимого всеми художника. В замершей у окна фигуре оживал наивный мальчик.
О судьбе Сергея Есенина Виктор рассказывал довольно часто, но ещё чаще читал его стихи – даже во время массажной процедуры, чему, вопреки своим правилам, Вячеслав никогда не препятствовал, сочувствуя порыву дружеской души. Вот и сейчас Слава, поправив очки, тихо сказал:
А давай, Витёк, «Песнь о собаке...».
Тот ненадолго замер, словно настраиваясь на нужную волну и, растворяясь в детстве и в глубочайшем переживании любимого поэта, в который раз начал читать:
Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят.
До вечера она их ласкала,
Причесывая языком,
И струился снежок подталый
Под теплым ее животом.
А вечером, когда куры
Обсиживают шесток,
Вышел хозяин хмурый,
Семерых всех поклал в мешок.
По сугробам она бежала,
Поспевая за ним бежать...
И так долго, долго дрожала
Воды незамерзшей гладь.
А когда чуть плелась обратно,
Слизывая пот с боков,
Показался ей месяц над хатой
Одним из ее щенков.
В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.