Шрифт:
— Что ты требуешь за жизнь Вайю Меткого Выстрела? — Ты оборвала мои мысли.
— Прочие тебя не тревожат? — не преминул уточнить я с легкой издевкой.
Черная Орхидея тебе дороже других, так мне казалось. Может, раньше ты даже любила его, как нередко ученики влюбляются в учителей. А если и нет, мне нравилось раздраженное смущение в твоем взгляде.
— Меня тревожат все. Просто мой долг перед ним особенно велик.
— Похвально помнить старые долги. А вот помнить новый тебе не придется, его можно отдать прямо сейчас.
— Что ты имеешь в виду, Злое Сердце?
Ты по-прежнему сидела, сгорбившись, спиной к огню. Быстро, скрывая дрожь в руках, вернула на стол кубок. Ты знала, что я злюсь, знала, что я тоже не забыл последнюю нашу встречу и не забуду нож, всаженный в меня тем, кого ты пришла спасать. И едва ли ты могла не понимать, что цена его жизни будет иной.
— Однажды я сказал, что собираю необычные трофеи, Жанна. Те, с которыми переходят грань. Граней много, и особенно они остры, когда ты молод. Последняя колыбельная, последняя игрушка, первая охота, первая кровь…
Я наклонился чуть ближе. Ты не отшатнулась, но слабо выдохнула:
— Я не…
— Если не хочешь, чтобы с головы твоего учителя срезали цветки, ты отдашь мне свой первый поцелуй. Я знаю… ни в том мире, ни в этом он никому еще не принадлежит.
В тишине и треске пламени ширились черные провалы, сгорала зелень твоих глаз. По вашим законам я оскорбил тебя, по нашим — лишь предложил обмен. Неравнозначный. То, чего я просил, стоило дороже жизни Меткого Выстрела, его ножа и даже твоего «Ты лжешь». Но не дороже твоего «ненавижу».
— Откуда тебе знать, Злое Сердце? — Ты выпрямилась, справляясь с собой, посмотрела пристальнее. — Может, я давно чья-то супруга. Думаешь, я берегу себя для кого-то?
Губы были алыми от запекшейся крови, лицо — белым, почти как горный снег, который я видел теперь лишь в снах. Не дрожал голос, только руки, сцепленные в замок.
— Я знаю тебя. Мне этого достаточно.
— Ты ничего обо мне не знаешь.
Но я знал. И я услышал, как по льду побежали первые трещины.
— Тот, кого ты изберешь, будет твоей второй душой, союзником во всем. Тебя невозможно любить иначе, и ты не можешь любить иначе. А я не вижу никого с тобой рядом. Ты одна. Всегда одна, святыни защищают себя сами. Только учитель пришел тебе на помощь. И ему ты принесла…
Ты ударила меня наотмашь по щеке, и я тут же перехватил твою руку. Я знал: так — почти не больно, но с бешеным отчаянием — белые женщины бьют только мужчин, сделавших дурное с их сердцами. Твои глаза блеснули, и я услышал в распалившемся рассудке: «Ненавижу». Но губы произнесли только бессильное «Замолчи», а потом лицо расчертила слеза.
— Да. Я принесла беду. Как ты и пророчил. И я… я… согласна. Делай все, что хочешь.
Я выпустил твое запястье — оно, с багровым следом моих пальцев, упало, как сухая ветка. Ты больше не двигалась, не плакала, глядела в обреченном ожидании. Ты призывала на помощь оставшиеся силы, всю гордость, и в этой гордости, в обломках невидимого льда, снова готовилась упасть в расцвеченную кострами тьму, упасть, едва я отпущу. Очередной круг. Я отомстил тебе, еще не получив то, о чем просил. И я отступился.
Я провел по твоим спутанным волосам, поцеловал тебя в лоб, потом в мокрую от соленой горечи щеку. Я почувствовал прикосновение сомкнувшихся мокрых ресниц, слабый вкус крови, ее запах и запах дождя. Я шепнул:
— Большего я…
Кровь и дождь стали острее и ближе, сомкнулись. Ты сама коснулась губами моих губ, сама положила дрожащую ладонь мне на плечо. Ты забрала «…не желаю», зная, что я не терплю лжи. Ты тоже ее не терпела.
Ты действительно отдала первый поцелуй. Тебе подсказывали только книги, строки которых я почти узнавал, и, может, что-то, подсмотренное у родителей, наверняка скрывавших при тебе нежность. Таковы все вчерашние дети, все их несмелые поцелуи, пока вопрос рассудка: «Как правильно?» не сменяет шепот сердца: «Ради чего?..». Ты услышала его. Дрогнула, когда я взял тебя за плечи и привлек ближе, но не отстранилась и, ведомая, приоткрыла губы. Я не мог остановиться, слыша, как рвано ты вздыхаешь, едва я задеваю кровоточащие ранки. Я целовал тебя все настойчивее, и уже недостаточно было губ: я приник к виску, скуле, той небольшой части шеи, которую не защищала металлическая чешуя. И снова ты не противилась, касалась моего лица, запускала в волосы пальцы. Чаще, горячее становилось твое дыхание, бессильнее вся поза, будто разожми я руки, — и ты вовсе потеряешь опору, упадешь опустошенная и недвижная возле насмешливого огня. Я не разжал бы рук… Но так же спонтанно, как прильнула, ты вырвалась, оттолкнула меня и встала.
— Я действительно не хочу помнить этот долг.
Ты глядела холодно, но говорила дрожащим голосом и дрожащей рукой вытирала губы. Ты попыталась заострить это брезгливое движение, заострить последнее слово подобно клинку, но один — настоящий — уже вошел мне в спину сегодня. И я лишь в безмолвии смотрел. Твои глаза казались безднами, из них почти пропало зеленое небо. Я сказал:
— Ты лжешь, Жанна.
Ты отступила, когда я поднялся навстречу. Отвернулась, но я удержал тебя за руку, шепнув: «Постой». Ты снова посмотрела на меня, и снова взгляд говорил за тебя правду. Я слабо улыбнулся. Я не в праве был требовать ни слова вслух.
Ты зажмурилась, когда я быстро провел перед твоим лицом ладонью, окутавшейся желтым туманом. Раз. Второй. Третий. Затянулись раны на губах, сошли ссадины со лба, сгладилась припухлость ниже переносицы. Я выпустил тебя и отступил, скрещивая руки у груди. Ты, почувствовав перемену, ощупала скулы, потом открыла глаза. Ответная улыбка тоже дрожала.
— И что я должна тебе за это?
Именно теперь я почувствовал усталость и еще — боль выше левой лопатки.
— Ничего.
Пламя в камине замерзало острыми надтреснутыми кристаллами. Лед, не искра. Как всегда.