Шрифт:
А здесь от бьющих плещется скука в каждом движении. И потихонечку приходит понимание, што если надо, будут бить вечно. Не умом, в душе где-то.
Болезненный тычок куда-то вниз живота, и Иван Карпыч со стыдливым ужасом понял, што обосцался. Как маленький. Несколько бесконечных минут спустя, и последовал очередной тычок, от которого шумно опорожнился кишечник.
Снова удары, и понимание — забьют. Вот так вот просто, чуть не на глаза проходящих мимо проулка людей. Насмерть. Или хуже тово — покалечат, оставят гадящим под себя, шарахающимся от каждого резково движения.
Он заскулил и свернулся клубочек. Окровавленные губы выплёвывали бессвязные униженные мольбы. Сами, помимо головы. Сломался.
Короткая заминка, и мужика с лёгкостью неимоверной вздёрнули вверх за ворот. То не противился, пытаясь удержаться на подкашивающихся ногах и мотыляясь вслед малейшему шевелению руки.
В заплывших глазах застыл ужас и покорность судьбе. Сейчас его можно толкнуть к петле, и он сам просунет голову и сделает шаг. Только бы всё закончилось!
— Тля, — Перед глазами Ивана Карпыча появился ещё один мужчина, глядящий брезгливо, как на испачканную в говне подмётку сапога, — насекомое. Ты насекомое?
Безжалостные, совершенно зачеловеческие глаза оглядели Ивана Карпыча с ног до головы, и тот понял, што вот он — ужас! Этот… это… самое страшное, што он видел в жизни. Глянешь вот так издали — купец средней руки, а в глаза — не иначе как Сам!
— Да-а… — Выдавил крестьянин, со страхом и надеждой ощущая подкатывающее беспамятство.
— В глаза, насекомое!
Его встряхнули, и мужик собрался остатками сил.
— Да-да, — Зачастил он, — в глаза, барин… в глаза…
Проснулась вбитая поколениями раболепная покорность к тому, кто Имеет Право. Бить. Вешать. Насиловать. Обрекать на голодную смерть. Потому как за ними вооруженные гайдуки, солдаты, пушки.
Сейчас тот, кто Имеет Право, встретился Ивану Карпычу в замусоренном переулке. С гайдуками.
— Так почему же ты, насекомое, — Начал выплёвывать слова Сам, — влез в дела людские?
Слова эти сопровождались пощечинами, от которых мотылялась голова у Ивана Карпыча. Несколько раз Сам ударил лично, потом заместо нево подошла явственная проститутка. Скалясь с бешеным весельем, она встала рядом.
— Почему, насекомое?
В етот раз ударила баба. Унижение для справново мужика страшенное, но Ивану Карпычу всё равно. Потому как не она, а Сам через её руки!
— Помилуй, барин, — Заскулил он, — не знал… скажи тока, какие твои дела… век Бога… пощади!
— Тля, — Сам приблизился, и у Ивана Карпыча нашлись скрытые резервы, штаны стали чуть тяжелее, — ответь мне. Ты племянника жены своей в город запродал, так почему же снова в его жизни появился?
И пощёчины от падшей бабы. Хлёсткие, отпущенные со всем удовольствием в блестящих глазах с расширенными зрачками.
— Я… — В голове у Ивана Карпыча каша, — кормил-поил… а потом деньги! Он. Прислал. Ба-арин, помилуй!
— Говори, — И снова — хлесть!
— Мальчишка, — Зашептали губы, — пошто такое ему? У меня хозяйство, семья… нужнее! Выпороть, штоб место знал… покорность, она от Бога… и в семью… денежки… За што ему?! Мне нужнее!
Болезненный тычок, и вот Иван Карпыч сидит, раскорячившись ногами в собственных сцаках, да смотрит снизу вверх.
— Насекомое, — Голос Самого задумчив, — таракан. А он — крестник мой отныне. В мире ночном.
Иван Карпыч завыл тихонечко от накатившево ужаса. Хлесь по морде! И стоит баба ета падшая, в глаза смотрит, скалится до самых дёсен, дышит тяжело, ноздри дрожат.
— Крестник, — Повторил сам, наступив носком сапога на промежность крестьянина, и перенеся туда часть веса, — мой. Ты его продал за похлёбку, а потом посмел покуситься на чужое. На Егора.
— Ба… — Боль дикая, но страх сильней, только корчится под сапогом. Убрал.
— Мне дорогу перешёл, насекомое, — Смотрит брезгливо сверху, — и не только мне.
— Насекомое, — Носком сапога по лицу слегка, — любой купец превыше всего ставит прибыль и удовольствие. А Егорка — плясун, да первый на Москве. Веселит купечество московское. А теперь нет. Скучают купцы. Понял, насекомое? Понял, кому ты дорогу перешёл.
— Мне, — Снова пинок в лицо, — крестнику моему, да всему купечеству московскому. Ты теперь интересно жить будешь. Обещаю.
Один из громил задрал ему голову, и привычным движением вставил в зубы горлышко стеклянной бутылки. Давясь и отфыркиваясь, крестьянин пил, штоб не захлебнуться, и отчаянно боясь противостоять мучителям.
Миг, и опустел переулок. Иван Карпыч некоторое время сидел всё так же на грязной холодной земле, погрузившись в собственные мысли.
— Жив? — Поинтересовался оборванец, зашедший в переулок с деловитым видом, — Ну и славно! Ну-ка подвинься!