Шрифт:
12 февраля. На рассвете тревога. Мы оцепили деревню, чтобы никто не убежал. Приказ взять всех, у кого есть родственники в партизанах: родителей, братьев, жен – и бросить их за колючую проволоку, в глубокую яму за деревней. И вот рано утром мы пошли по домам, стали хватать старух, стариков, женщин. Плач поднялся над деревней. Они цеплялись за двери, за окна, за срубы колодцев, так что нельзя было оторвать. Мы били их по рукам прикладами, рвали рубахи и пиджаки, оттаскивая их, ранили нескольких, пока наконец не удалось выстроить их в ряд и загнать в яму. Вначале сердце у меня сжималось и к горлу подступали рыдания: не мог я видеть несправедливость, не мог слышать их плач. Старухи-матери смотрели на меня с ненавистью, поднимали руки к небу и проклинали. Я тащил их, а мне хотелось припасть к их иссохшей груди и зарыдать вместе с ними.
– Что мы сделали? Почему нас бросают за проволоку? В чем наша вина? – кричали они.
– Ни в чем, ни в чем, – отвечал я им. – Нет вашей вины. Пойдем.
Но мало-помалу (что ж это за грязное и опасное животное, что зовется человеком?) я рассвирепел. Изображая притворную ярость, я, вопреки своей воле, в самом деле разъярился: в бешенстве стал бить прикладом по рукам, судорожно цеплявшимся за двери, стал оттаскивать женщин за волосы, топтать детей тяжелыми ботинками...
14 февраля. Снег, снег... Горы и дома укутаны снегом. Исчезло уродство деревни, стало призрачной, сказочной красотой. Заснеженное тряпье, висящее на веревке – какое чудо! А издохший жеребенок, весь засыпанный снегом? Какие прекрасные изгибы, какие нежные краски: розовые утром, голубые в полдень, сиреневые вечером. А тишина и покой лунного света?! Как прекрасен заснеженный мир! Какое было бы счастье, если бы не было войны и мы шли вдвоем, Марио, по этим заснеженным горам в толстых башмаках, в теплых куртках, в шерстяных шапочках, закрывающих уши; а вечером мы пришли бы в маленький домик, и там нас ждала бы горячая ванна и накрытый стол, рядом с горящим очагом, и дымился бы суп в глубоких мисках!
Кто был тот великий завоеватель, что владел всем миром, а в смертный час свой простонал: «Трех вещей мне всегда хотелось в жизни: иметь свой домик, женушку и горшок с душистым базиликом. И никогда у меня их не было!»? И правда, любимая, что такое жизнь? Как мало нужно человеку, чтобы стать счастливым. А он идет и гибнет ради великих призраков... Сколько раз охватывало меня желание бросить винтовку и убежать. Убежать – и вдруг оказаться на пороге твоей маленькой студенческой комнатушки, Марио! Я прикоснусь к твоей руке и буду молчать, и буду чувствовать тепло твоей руки в своей ладони. Прикоснуться к любимой руке – есть ли большее счастье в мире?
Но я никогда этого не сделаю. Я останусь здесь с винтовкой руках и буду воевать, пока мне не скажут: «Уходи». Почему? Из страха? – Из страха, и из стыда. И даже если бы я не боялся, я бы все равно не ушел. Великие страшные слова: долг, родина, мужество, дезертирство, бесчестье – связали меня по рукам и ногам и парализовали тот маленький теплый комочек мяса, что зовется моей душой.
16 февраля. Любимая моя, я хотел бы знать только одно, чтобы суметь вынести все то, что я вижу здесь и сам делаю – только одно: зачем я воюю? ради кого я воюю? Нам говорят, что мы –королевская армия, “черные шапки”, воюем здесь, чтобы спасти Грецию, и что наши враги там, в горах, “красные шапки”, воюют за то, чтобы разделить и продать Грецию. Ах, если, бы я только мог знать, если бы я мог быть уверен в этом. Тогда все получило бы оправдание: все наши зверства и все те беды, что мы сеем, убивая, изгоняя, поджигая, оскверняя. Тогда я бы отдал свою жизнь, не говорю – с радостью – без радости, потому что у меня есть ты, Марио, но, по крайней мере, – с готовностью. Я бы сказал: что ж, стану и я, как мои предки, костьми, потому что ведь написано, что из, костей выйдет свобода. Так говорит и наш Гимн.
Я схватил сзади за ворот и подталкивал в строй жену партизана, молодую мать с ребенком на груди. Она повернулась и посмотрела на меня. Никогда, никогда, сколько буду жить, не забуду её глаз. Никогда, сколько ни сделаю добра в будущем, не будет спокойно мое сердце. Она молчала, не разжимая губ, но я слышал в своей груди громкий крик: «Тебе не стыдно, Леонидас? Для чего ты дошел!» И руки у меня опустились. «Мне стыдно, стыдно, – шепнул я ей тихо. – Мне стыдно, милая, но я солдат, я потерял свободу, я не человек. Прости меня». Но женщина ничего не сказала, только подняла высоко голову, прижала ребенка к груди и встала в строй. Эта женщина, подумалось мне, если бы могла, подожгла бы казарму, сожгла бы нас всех. Этот младенец будет сосать уже не молоко, а ненависть, презрение и месть. И когда вырастет, уйдет и он в горы партизаном. И что не смогли сделать его отец и мать, сделает он. И заплатим мы дорогую и справедливую цену за несправедливость.
Мысль эта (поверишь, любимая?) утешила меня. Не пройдет бесследно, подумал я, жестокость, низость и несправедливость, что мы творим здесь. Они разбудят и ожесточат душу оскорбленного. Эти кастельянцы могли бы прожить всю жизнь в рабстве и спячке, так и не подняв головы. А наши зверства им на пользу: не дадут загнить в бездействии и трусости. И рабы, те, которых мы теперь пинаем, проснутся, и горы падут и раздавят долины. И предводителями их, Бог даст, будут такие, как этот ребенок, которого молча сжимала сегодня в объятиях его гордая мать.
17 февраля. Война, война и снег. Холод, голод, воронье. А потом настороженная тишина, а потом снова холод, голод, воронье. Патрули на снегу. Ночью стоят часовые. Один из наших не вернулся, мы бросились искать, взяли собак – все обыскали. Мы нашли его в ущелье замерзшим, с выклеванными глазами. Вороны всегда начинают с глаз. И повсюду на горных тропинках мулы и лошади, убитые снарядами, издохшие от холода и голода. «Мне не жалко, когда гибнут люди, – сказал мне сегодня Васос. – Поделом нам. А вот мулов и лошадей жалко».
22 февраля. Ради чего я воюю? Ради кого я воюю? С каждым днем сомнения мои растут, а с ними вместе и муки… И до того уже дошло – далее подумать жутко! – что самыми сносными минутами моей жизни здесь стали те нечеловеческие минуты, когда я с винтовкой в руках охочусь на людей. Потому что тогда нет ни времени, ни сил думать о чем-либо. Я только стараюсь, как это делают звери, убивать и не быть убитым. Но как только затихает страшный шум побоища, снова передо мной этот ужасный вопрос, как змея перед прыжком. А может быть, я, воюя, защищаю ложь и несправедливость, порабощаю Грецию, спасаю подлецов? Может быть, это мы предатели, мы продаем Грецию, а те "изменники" в горах, может быть, они и есть арматолы и клефты 1821 года5? Как мне узнать, где правое дело, а где ложь? Как решить, с кем идти и ради чего отдать свою жизнь? Для воина я думаю, нет большего мучения.