Шрифт:
Ни о чем не вспоминала, ни о ком из прошлой жизни, — только о бабушке своей.
Я давно перевел ее в приличную частную клинику и Света болтала с ней по видео связи.
Только с ней, даже переписки ни с кем не вела, ни с кем не созванивалась.
Да, я проверял ее звонки и макбук. Проверял. Ни на секунду не забывая о том, с кем она может связаться. Зверь во мне, пусть даже и шальной от счастья, всегда готов получить удар ножом в сердце. Он всегда настороже, пусть даже сам я и плавлюсь. Но и она, кажется, тоже, вышвырнула все свое прошлое за борт. Начисто. Как и я, — живя только когда мы рядом. Только этим. Только нами. И тихим сердцебиением, которое теперь у нас — одно на двоих.
Я забыл и заставил себя похоронить ту историю.
Закопал на хрен ректора ее института, покромсанного на кусочки, пока был еще живым, — оказалось, именно он, а даже не менеджер их маленькой группки организовал все вместе с Альбиносом.
Про Свету он ничего не сказал, хотя выболтал почти все, даже работать долго не пришлось, только ногти ему сорвали, — как тут же заскулил и начал просто блевать информацией. Для нее она была просто одной из девочек, которую купили.
Я сжимал кулаки и челюсти. Бесился, — и снова носился по трассе на бешенной скорости.
И, мать вашу, в эти моменты, жалел о том, что сам, на хер, память не потерял! И снова не знал, — врет она или нет.
Но неизменно возвращался к ней. А она — неизменно меня ждала, даже если под утро. Рывком дергал на себя, — и таки терял ее, эту самую блядскую память. Все на хрен терял. Всего себя.
И я заталкивал эту память себе в грудь. Насильно заталкивал, до хруста в ребрах. Не хотел помнить. Все бы отдал, если бы прошлое стереть. Все, на хрен, прошлое, — и ее, и свое собственное. Только, блядь, такого ластика даже за собственную жизнь не выкупить.
Ведь память и о другом была. О том, что сам с ней сделал. И каждую ночь локти бы себе выгрызал, ненавидел себя до ярости лютой, — и вот эту память вовнутрь уже не затолкать, тут ребра уже не выдержат, все равно отторгнут, выплеснут обратно, чтобы давился этой памятью каждый раз.
И ведь, если не притворяется мой Лучик, если действительно забыла, — все равно вспомнит. Вспомнит ведь. И тогда я больше никогда не увижу этого ее взгляда, от которого живым себя впервые по-настоящему чувствую. Никогда на меня больше так не посмотрит. И это понимание скручивает меня всего на хрен от боли.
Но и она, — все равно перекрывалась. Тем безумием счастья, — ворованного у времени, у памяти, у нашей собственной жизни и прошлого, которое, как ни беги, а все равно нахлынет и снесет нас на хер с этого волшебного островка, недолгого счастья, которое чуть дунешь, — и улетит, утонет, просочится сквозь пальцы, как песок.
Страстью ее своей безудержной, сумасшедшей, неконтролируемой, напугать боялся.
Мне раньше трех шлюх профессиональных за ночь могло быть мало, а тут — безумие в чистом виде, не насыщаюсь я ею, наоборот, распаляюсь только.
Сдерживал себя до озверения, до скрипа зубов сжатыми челюстями.
Такая же маленькая она, такая хрупкая, непривычная ко всему.
Засыпает, — или, скорее, просто вырубается после того, как в оргазмах подо мной извивалась, — так, что над кроватью подскакивала, а у меня уже через пару минут снова стояк бешенный, так бы и набросился, — и снова бы рвал губами, накидываясь, стоны бы выбивал из нее, сладкой моей девочки, и до боли член дергается, звоном весь прошибаюсь, как снова ощущать начинаю ее спазмы, когда я в ней. Насквозь выкручивает, до дрожи.
Но только лежу рядом, прижавшись к ней.
И радуюсь, как идиот, что хотя бы прижаться могу.
Звоню иногда — просто услышать, но, стоит только ее голосу прозвучать мне в ухо, — как снова накрывает бешенным, звериным просто желанием, — и уже эрекция разрывает, штаны рвет на хрен, и не слышу, не соображаю ничего из того, что мне говорят, — и только буквы вперемешку с цифрами перед глазами пляшут, без всякого смысла.
Девки Маниза не раз еще возле меня вертелись, прям извиваясь, прильнув к телу, — но даже ни разу в голову не пришло, чтобы с ними сбросить этот бешеный накал. Отвратно. Все так мерзко, — губы их эти многоразовые, задницы силиконовые и улыбки, — противные, натянутые, — хуже, чем резиновую бабу или манекен трахать, в самом деле. Те хотя бы сотни членов через себя не пропустили, и от их жалких обезьяньих попыток заманить, — так вообще блевать на хер тянет.
Морок, кстати, тоже все время, как и я, отказывается.
А Маниз только бровью вверх дергает и качает головой. Криво усмехается, виски свой попивая.
— Неужели — возраст, мальчики, а? Блядь, да я в ваш тридцатник! — прицокивает языком, — и не понимает даже, что десять шлюх не стоят поцелуя даже самого целомудренного с одной, — той, которая единственная. Которая не только дом, а душу тебе озаряет. — Или девочки мои не того сорта? У вас — лучше, что ли? Приглашайте тогда к себе, пробовать!