Шрифт:
— Натер? Уже успел?
Промолчал Асланбек. Сержант улыбнулся голубыми глазами, затянулся папиросой.
— Эх ты, вояка…
Загорелось лицо Асланбека, смерил сержанта взглядом с ног до головы. Потом удивлялся, как не двинул обидчика.
— Ну, чего набычился? — сержант вскинул брови. — Посмотрю на тебя, дружок, больно ты горяч! — и совсем мирным тоном, с нескрываемой усмешкой, добавил: — Трудненько тебе будет жить, братишка… Так что с твоей ногой?
— Сломал, — огрызнулся Асланбек.
Шел он, стараясь не хромать, пока рядом сержант, но боль заставила пойти медленнее.
— Да нет, не похоже, — деловито заметил сержант. — Облокотись, не стесняйся.
Вскинул голову Асланбек, дернул плечом:
— Не надо.
— Ух ты, колючка. Смотри, попадешь ко мне — погоняю. Будем знакомы: Веревкин, Павел Александрович. А тебя как?
— Каруоев, Асланбек.
— Вот и познакомились… Видишь лесок?
— Вижу, глаза есть.
— Надо говорить: «Так точно, товарищ сержант!» Ясно? Ну, ковыляй, ковыляй, — и опять многозначительно усмехнулся.
Сжав губы, Асланбек пошел быстрее, ему показалось, что он нагоняет строй. И чего сержант привязался? Разве он нарочно отстал?
В лагерь новобранцев не впустили, и они, потеряв всякий интерес ко всему, повалились в тени акаций, изнемогая от зноя. Упершись спиной в горячий ствол, Асланбек стянул с ноги чувяк, положил руку на вспухшую ногу, погладил. Мучила жажда, даже круги ходили перед глазами, почудился рядом родник, потом услышал гул реки… Закрыл глаза, а перед ним — мать с протянутой чашкой, наполненной до краев холодным, чуть кисловатым квасом. Солнце припекало все сильней, и он пожалел, что оставил дома войлочную шляпу. Мать сваляла ее старшему брату из отборной белой шерсти, а досталась она Асланбеку в тот день, когда он стал чабаном.
В глубине леска раскинулся палаточный городок, окаймленный узкой дорожкой, посыпанной опилками. По ней с важным видом расхаживал дневальный.
Жарились на солнце, пока из крайней палатки не появились Веревкин и лейтенант, сопровождавший новобранцев.
Веревкин молодцевато оглядел новобранцев, гаркнул:
— В шеренгу, по два, становись!
Долго поднимались, мешали друг другу, толкались, занимая места в изломанном и пестром строю. Стояли безучастные, не выпуская из рук вещей. Началась перекличка. Вел ее Веревкин. Все оказались налицо, и он обратился к ним:
— Сейчас мы отправимся в баню, а оттуда в зимние казармы… Чтобы у меня по городу шагали, чеканя шаг, а не шаркали подметками. Вы будете в форме рабоче-крестьянской Красной Армии и на лбу ни у кого не написано, что по городу идет не армия, а новобранцы. Ясно?
Новобранцы повеселели, но все же ответили вразнобой, вяло.
— Понятно!
— Слушаемся!
— Хорошо.
— Отставить! Не шаркать! Ясно?
— Ясно! — теперь уже дружнее отозвалась колонна.
Веревкин прошелся быстро взад-вперед, подал команду:
— Шагом марш! Запевай!
И сам затянул густым сильным басом: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…»
Колонна шла, валясь в разные стороны, будто пшеница колыхалась, но песня заставила взять один шаг: «Левой! Левой».
Из бани новобранцы выскочили близнецами, а в казарме их разбили на роты, взводы, отделения.
Перед ужином командир первого отделения, заместитель взводного, сержант Веревкин на первой политбеседе говорил о долге перед Родиной, о предстоящей присяге, святыне полка — знамени, о том, что у немцев не хватает горючего, и они закапывают в землю танки, превращая их в огневые точки.
Постепенно Асланбек залюбовался им, стройным, подтянутым. На выгоревших, помятых петлицах выделялись вишневого цвета треугольники, по две на каждой стороне.
Потом пришел взводный, и Веревкин выкликал по списку новобранцев, а лейтенант придирчиво оглядывал каждого, будто тотчас собирался с ними в атаку и хотел убедиться, на кого из них можно положиться, на что способен каждый. И тоже на прощанье напомнил о войне: «У немцев дела плохи, если автомашины оборудуют фанерой под танки и пускают на передовую».
А перед отбоем Веревкин созвал комсомольцев взвода.
— Ты комсомолец? — спросил сержант, обратившись к Асланбеку.
Что ему ответить? Рассказать о себе всю правду? А поймет ли он его?
Скрестились взгляды…
В пытливых больших голубых глазах сержанта: «Только не пытайся обмануть, говори, ничего не скрывай от меня, я твой командир».
Командир… А ты прикажи чужой душе открыться тебе… Сам я не в силах дать тебе заглянуть в мою душу, рад бы, да не могу. Такой вот я человек, и тебе со мной, сержант, будет нелегко… И мне будет нелегко, знаю… Но я такой вот человек, а другим не могу быть, и не хочу. Даже если бы очень хотел — так не стал бы.