Шрифт:
– Да что ты все вечно спрашиваешь!
– уклонилась от прямого ответа умная Хана, а потом из тактических соображений и вовсе передвинула разговор на третье лицо.
– Все он спрашивает и спрашивает, как будто сам ничего не понимает! А он кое-что понимает, и что ему надо, так он понимает очень даже хорошо!
Из мирного семейного разговора неожиданно проклюнулось, что Рувим не только хитрый притворщик и лицемер, но к тому же еще и подлец. Скучая душой, Рувим замкнулся и уставился взглядом в окно. За стеклом поздняя весна выгоняла зеленые ростки из оттаявших древесных веток.
– И ему еще не стыдно!
– никак не могла угомониться Хана.
– Три человека на одной жилплощади, включая молодую девушку. Ни тебе не повернуться, ничего. А он себе рассиживается, как на диване... Ну, конечно, это я должна обо всем думать, я должна голову ломать!
Рувим неспешно отвернулся от окна и глядел теперь на жену, как на большое травоядное животное.
– Я вот все думаю, думаю, - сказал Рувим, - и никак не додумаюсь: почему ты ко мне, Хана, хуже относишься, чем ко всем другим людям, вместе взятым? Вот ведь что интересно...
Когда в начале лета Лидия Христиановна предложила, чтобы Мири переехала к ней, Хана и Рувим согласились с благодарностью.
Мысль об удочерении не оставляла Лотту с того дня, когда Мири принесла ей треугольную картинку Каца. Она ни с кем не делилась этой мыслью, да и не с кем было делиться. И с Мири она не спешила обсуждать свое решение.
На первый взгляд, все выглядело нелепо, почти безумно: война, ссыльная немка удочеряет еврейскую сироту из Польши. Да и разрешат ли удочерить? Спецкомендатура может сказать "нет", это будет травмой для девочки. Начинать все же надо было с Мири, и, раз за разом откладывая этот разговор, Лотта досадовала на себя. Как объяснить независимому и впечатлительному ребенку, зачем ей называться дочерью чужой женщины, ничем с ней, в сущности, не связанной: ни культурой, ни кровью? По меркам высшей справедливости такой шаг представлялся Лотте совершенно обоснованным, но кому она могла объяснить значение высшей справедливости для устойчивости жизни - Рувиму? Хане? Был еще один аргумент, который, как нехотя предполагала Лотта, мог сильно облегчить ее задачу, - вполне весомый аргумент, который при благоприятных обстоятельствах сделал бы мечты Мири реальностью. Но Лотта раздраженно отводила от себя саму возможность разговора на эту тему: она не желала смешивать материальное с духовным, во всяком случае, на этом этапе. Покупать привязанность ребенка представлялось ей смертным грехом.
Предлагая Мири перебраться к ней на первый этаж, она ни единым словом не обмолвилась о своих намерениях.
– Там так тесно, у Рувима с Ханой, - сказала Лотта, - негде повернуться... Но дело, конечно, не только в этом: так легче выжить. Ну что ты думаешь?
Мири думала недолго.
– Да, - сказала она, - хочу, хочу! Можно прямо сейчас перетащить раскладушку?
Вскоре после переезда начали всерьез заниматься английским.
– Главное - методика, - говорила и повторяла Лотта.
– И - два часа занятий каждый день. Новый язык учат наполовину головой, наполовину попой. Итак: методика, усидчивость, прилежание!
От далеких московских знакомых пришла книжная бандероль: англо-русский словарь с кратким грамматическим экскурсом и художественный альбом "Матисс и русский авангард" тридцатого года издания. Вступительная статья к альбому была тщательно вырезана бритовкой, и это безошибочно означало, что автор сидит в лагере или расстрелян.
– А как его звали?
– шепотом спросила Мири.
Лотта, поджав губы, веером пролистала книжку.
– Мы были знакомы, - сказала Лотта.
– Он как-то приходил к нам в гости, еще до войны... Смотри, это Руби!
Мири всмотрелась в репродукцию, как в лицо незнакомого родственника, приехавшего издалека.
– "Одиннадцатая композиция"?
– спросила Мири.
– Та самая?
– Нет, другая, - сказала Лотта.
– Это называется "Портрет Невидимки".
– Красиво...
– сказала Мири.
– Туман в саду, луна, и яблоко плачет.
Спецкомендатура для ссыльного человека - Кремль, начальник - царь на троне: хочет казнит, хочет - милует. Выше его никого нет.
Двухэтажный особнячок комендатуры стоял на Красном проспекте, в окружении маститых кедров и дубов. Лидия Христиановна дожидалась приема более двух месяцев, ее и отфутболивали, и заставляли обновлять заявление, в котором значилась одна-единственная фраза: "Прошу принять по поводу удочерения ребенка". Ее и не приняли бы, если б не здоровое человеческое любопытство: что за удочерение? Такого в ссылочной епархии еще не случалось.
Мири ничего не знала об этой первой попытке. Лотта решила все-таки начать сверху: если по их законам такое запрещено, так нечего и девочке травить душу. Отказ все поставит на свои места. А если вдруг разрешат, вот тогда, может быть, придет время растолковать Мири, что вечной сибирской ссылки не существует в природе и что даже начальник спецкомендатуры полковник Терехов не командует вечностью. Кончится когда-нибудь война, и мать с дочерью уедут в Кельн и откроют там картинную галерею.
Вольно раскинув здоровые, сильные ноги в галифе, Терехов сидел за массивным столом, украшенным отщепившейся кое-где деревянной резьбой: дубовые листочки, желуди. На зеленой суконной скатерти перед полковником лежала тощая папка с надписью "Дело" на обложке. Еще с десяток таких папок громоздилось на углу стола.
– Что у вас?
– ровно глядя, спросил полковник.
– Я бы хотела удочерить ребенка, - сказала Лотта, - девочку. Можно?
– А зачем?
– спросил полковник с интересом.
– Ну как...
– замешкалась Лотта.
– Я одинока, девочка привязана ко мне...
– Родители ее где?
– перебил Терехов.
– Погибли, - сказала Лотта.
– Она сирота.
– Отвечайте подробней!
– указал Терехов.
– Где погибли? Когда? При каких обстоятельствах?
– В Польше, - сказала Лотта.
– Они были евреи.