Шрифт:
– Ну, и чорт. Это тебе не Россия. Заснул у девки, а карманы - не чистили. Честность.
– Сплошной какой-то пуп-дом. Я успел тут со всеми перепиться - и на ты, и на мы, и на брудер-матер. Не могу. Собираюсь теперь снова выпить на вы послать всех ко - е - вангелейшей матери и вернуться в Москву. Не могу, - самое главное: контр-разведка. Затравили меня большевиком. Честность...
– Ну, и чорт с тобой, - брось, выпей вот. На все - наплевать.
– Даешь водки.
Ротмистр Тензигольский встает медленно, - трезвея, должно быть, всползая вверх по изразцам печи, - ротмистр царапает затылок о крюк для ботфортов, глаза ротмистра - растеряны, жалки, как головы галчат с разинутыми ртами.
– Сын - Николай...
И у Николая Расторова - на голове галченка: - тоже два галченка глаз, удивленных миру и бытию.
– О - отец?.. Папа.
–
– Утром в публичном доме, в третьем этаже, в маленькой каменной комнате, как стойло, - желтый свет. Здесь за пятьсот лет протомились днями в желтом свете тысячи девушек. В каменной комнате - нет девушки, здесь утром просыпаются двое, отец и сын. Они шепчутся тихо.
– Когда наступала северо-западная армия я ушел вместе с ней из Пскова. Запомни, - губернатор Расторов убит, мертв, его нет, а я - ротмистр Тензигольский, Петр Андреевич. Запомни.
– Что же, мать голодает, все по прежнему на Новинском у Плеваки?
– А ты, ты - в че-ке работаешь, чекист?
– Тише... Нет, не в чеке, я агент комминтерна, брось об этом. Мать ничего, не голодает. О тебе не имели сведений два года.
– Ты что же, - большевик?
– Брось об этом говорить, папа. Сестра Ольга с мужем ушла через Румынию, - не слыхал, где она?
– Оля, - дочка?..
– о, Господи.
Пятьсот лет публичному дому - конечно, культура, почти мистика. Шопот тих. Свет - мутен. Два человека лежат на перине, голова к голове. Четыре галченка воспаленных глаз, должно-быть, умерли -
Ночь. И в "Черном Вороне", в тридцать девятом номере - то-же двое: Лоллий Львович Кронидов и князь Павел Павлович Трубецкой. В "Черном Вороне" тихо. Оркестр внизу перестал обнажаться, только воют балтийские ветры, седые, должно-быть. Лоллий - в сером халатике, и из халата клинышком торчит лицо, с бородою - тоже клинышком. Князь исповедывается перед протопопом Аввакумом, князь рассказывает о Лизе Калитиной, о парижских фотографиях, о каком-то конном заводе в России.
–
... Где-то в России купеческий стоял дом - домовина - в замках, в заборах, в строгости, светил ночам - за плавающих и путешествующих - лампадами. Этот дом погиб в русскую революцию: сначала из него повезли сундуки с барахлом (и вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом повиснул красный флаг и висли на воротах вывески - социального обеспечения, социальной культуры, чтоб предпоследним быть женотделу (отделу женщин, то-есть), - последним - казармам, - и чтоб дому остаться, выкинутому в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: дом раскорячился, лопнул, обалдел, все деревянное в доме сгорело для утепления, ворота ощерились в сучьи, - дом таращился, как запаленная лошадь
– И нет: - это не дом в русской разрухе, - это душа Лоллия Львовича в "Черном Вороне", ночью.
– Но в запаленном, как лошадь, каменном доме, - горит лампада:
– В великий пост в России - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в июне в росные рассветы в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солнце через закрытые веки) - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его землей с его чистотой.
– Эта свечка: Лиза Калитина.
Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
– Ты, понимаешь, Лоллий, она ничего не сказала. Я коснулся ее, как чистоты, как молодости, как целомудрия; целуя ее, я прикасался ко всему прекрасному в мире.
– Отец мне показал фотографии: и меня мучит, как я, нечистый, - нечистый, - посмел коснуться чистоты...
– Уйди, Павел. Я хочу побыть один. Я люблю Лизу. Господи, все гибнет...
– Лоллий Львович был горек своей жизнью, он был фантаст, - он не замечал сотен одеял, воткнутых во все его окна, - и поднятый воротник даже у пальто - шанс, чтоб не заползла вошь. Но - он же умел: и книгам подмигивать, сидя над ними ночами, - книгам, которые хранили иной раз великолепные замшевые запахи барских рук.
–
Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
Фита.
–
В черном зале польской миссии, на Домберге, - темно. Там, внизу, в городе - проходит метель. В полях, в лесах над Балтикой, у взморий - еще воет снег, еще кружит снег, еще стонут сосны, - не разберешь: сиреналь кричит на маяке или ветер гудит, - или подлинные сирены встали со дна морского. Муть. Мгла. И из мути так показалось - над полями, над взморьем, как у Чехова черный монах, - лицо мистера Роберта Смита, как череп, - не разберешь: двадцать восемь или пятьдесят, или тысячелетие: на ресницы, на веки, на щеки - иней садится, как на мертвое: лицу ледянить коньяком - в морозе черепов, и коньяк - пить из черепа, как когда-то Олеги.