Шрифт:
Она глотнула воздух, как рыба, выброшенная на берег, и судорожно уцепилась руками за вазу.
Откуда-то издалека, из тьмы ночного сада донесся шум колес и звон бубенцов. Потом на другом конце дома поднялась суматоха, захлопали двери.
– Это, должно быть, Иван Ардалионович, - спокойно сказала Наташа, не отрываясь от работы.
– Надо будет с чаем распорядиться, Глашенька.
Глаша молчала, медленно приходя в себя. Она силилась улыбнуться, представив себе Ивана Ардалионовича - когда-то влюбленного в нее, смешного, милого немврода, плакавшего у ее ног и просящего у нее за что-то прощение: ей казалось, что она слышит даже его всегдашнее восклицание: "Да разрази меня Бог"... Но похолодевшие губы ее не улыбались. Ей стоило большого усилия отойти от цветов. Стиснув губы и прижав пальцы к оледеневшим вискам, она вышла из комнаты.
II
Это не был Иван Ардалионович, милый простоватый земский начальник, вечно крикливый, пахнущий псиной и болотом, когда-то в юности обожавший так неудачно Глашеньку, только что окончившую институт. Это не был он, потому что уже из передней долетел бы его зычный голос и раскатистый смех, топот высоких охотничьих сапог. Чутких ушей Наташи коснулся шум суматохи, но совсем не такой, какой подымался при появлении Ивана Ардалионовича. Тогда, заинтересованная и немного испуганная, горбунья оставила свою вышивку и направилась к передней. Уже навстречу ей бежала девушка, босая и растрепанная.
– Кто там?
– на ходу спросила барышня.
– Вас спрашивают - незнакомые. Извиняются, что заехали.
У Наташи запрыгали руки и открылся рот. Ей представилось Бог весть что, но она старалась всё же себя успокоить.
– Хорошо, хорошо, - отрывисто кинула она.
– Ступай, живо приоденься, смотри... да зажги лампы.
Кто-то выступал из полутемной, плохо освещенной передней. Медленно звякнули шпоры. У Наташи отошло от сердца. Она сощурилась, всматриваясь.
– Ради Бога, - заговорил нежданный гость, - ради Бога, извините меня, сударыня, за такое позднее посещение... Но обстоятельства иногда бывают сильнее нас...
Он склонился к ее протянутой костлявой руке, почтительно ее целуя.
Лицо Наташи пошло красными пятнами от смущения - ей еще никто не целовал руки, как девице. Он смотрел на нее в упор, с глазами, в которых пробегала явная насмешка над ее уродством, - он только что не пожимал плечами. Но она не замечала этого, необычно робея перед молодым мужчиной и приглашая его следовать за собою.
– Прежде всего позвольте представиться, - говорил офицер, идя за нею и позванивая шпорами, - поручик артиллерии, Ираклий Георгиевич Орильяни. Гостил у сестры своей, должно быть, вам известной - княгини Кулишевой - в сорока верстах отсюда. Ехал на станцию - грязь, слякоть, темно, попал в канаву какую-то и сломал рессору. Еле-еле дотащился до вас... Но, надеюсь, что скоро коляску починят, и... Впрочем, гоните меня сейчас же, если я вас потревожил...
Он остановился и снова звякнул шпорами, оскаливая из-под черных холеных усиков ослепительно-белые зубы. Он говорил певучим самоуверенным голосом, слегка картавя. Его смуглое лицо южанина, с горбатым носом и черными влажными глазами, было красиво, почти цинично в сознании своей красоты.
Наташа смущалась всё более.
– Что вы, что вы, - отвечала она, взволнованно хрустя своими длинными пальцами,- никогда. Мы не отпустим вас так. Мы обидимся, право. Вы останетесь поужинать и...
Она хотела добавить "переночуете", но, вспомнив, что они одни здесь две девушки - сконфузилась и потупилась.
С чувством опытного мужчины гость понимал ее, догадывался обо всем и самодовольно посмеивался.
Потом, сидя уже с ним у себя в сиреневом будуаре, Наташа, в приливе откровенности, в неудержимом желании говорить, какое охватывает нас, когда мы долго остаемся одни или в обществе своих, особенно в деревне, рассказала ему, как давно они живут здесь - две бедные сестры; кто был их отец и как они жили раньше. Она рассказала ему о долгих зимних и осенних вечерах, проведенных здесь за рабочим столиком, она пожаловалась ему на грубость крестьян, нерадивость прислуги, бесчестность управляющего. Слова сыпались с ее губ, и ей казалось, что становится легче ее бедному сердцу от возможности высказаться перед этим посторонним человеком. Ей хотелось плакаться, ей хотелось возбудить к себе жалость в этом молодом красавце, живущем совсем другою жизнью. А он поглядывал на нее, склонив свой стан, затянутый в желтую австрийку, и улыбаясь в усики.
Наконец она замолкла, заметя входящую сестру.
Еще несколько бледная от недавнего нервного припадка, Глаша все же успела оправиться и, осведомленная о приезде незнакомого офицера, немного принарядилась. Ничего не переодев, она придала своему обычному костюму белой вышитой кофточке и серой английской юбке - ту особую интимную кокетливость, какую женщины умеют придать своим вещам, раньше незаметным, когда хотят нравиться. Она взбила прическу, пригладила волосы, слегка попудри-лась. Ее серые глаза стали больше - издали ее можно было принять за молоденькую девушку.
Офицер почтительно раскланялся. Она села напротив него на маленький пуф у вазы с астрами и, оторвав один цветок и нюхая его, задала ему несколько вопросов.
Он опять повторил свою историю с коляской, но уже более оживленно, с шутливыми замечаниями о своем кучере и русских путях сообщений.
Наташа, извинившись, ушла распорядиться с ужином, а они остались сидеть в полутемном уголку сиреневого будуара. Разговор принял веселый, насмешливый характер. Она заставляла его вспоминать своих знакомых, рассказывать о Петербурге, о театрах. Он смеялся тихим, грудным смехом, картавил, блестел глазами, вставлял французские слова. Иногда замолкая, он смотрел на нее так, как привык смотреть на всех не очень старых, не очень уродливых женщин, - взглядом, говорившим слишком много или ничего не говорившим, но очень влажным, очень сладким.