Шрифт:
– До того дня еще нужно дожить, - сказал Мовилэ, и голос его дрогнул.
– Ты пришел ко мне с плохими новостями?
– Никаких новостей, кроме той, что погибла Салкуца.
– Салкуца - это княжна ваша какая-нибудь?
– Салкуца - это деревня.
– И что с той деревней стряслось?
– Ее больше нету. Она сметена с лица земли.
Потемкин склонил набок огромную нечесаную голову и долго, как произведение искусства, изучал опечаленного боярина. Вот уж действительно некстати - впереди бал, впереди первая красавица России, мечта его жизни, а тут опять эти распроклятые дела...
– По существующему соглашению, - сказал он, - ее императорское величество гарантирует возмещение всех понесенных убытков.
Мовилэ грустно улыбнулся.
– Речь не об этом, ваша светлость. Возвращают копейку к рублю, возвращают слово к песне, возвращают ребенка к матери при условии, что есть к чему возвращать. А если порушен корень, если сама основа порушена...
– Друг мой, деревни продаются и покупаются наравне со всем прочим товаром, разве это не так?
– Продаются и покупаются - это так, но отправленные на тот свет деревни обратно не возвращают.
– Запросите штаб, - сказал главнокомандующий, несколько понизив голос, Попову.
– Нет надобности, Григорий Александрович. Я только что на ваших глазах знакомился с донесением об этом деле.
– Почему не доложили по разряду "чрезвычайное"?
– Ничего чрезвычайного в этом не усмотрел. Турки пленили один наш дозор. Генерал Каменский их наказал, разбив целый конвой. Поскольку обе операции произошли неподалеку от деревни Салкуца, турки заподозрили ее в кознях против них. Напав ночью, они сожгли ее, уничтожив при этом мужское население, которое, впрочем, было не так уж велико.
– О, если бы все было так кратко, если бы все было так просто, вздохнул Мовилэ.
– Тогда расскажите подлиннее и посложнее, - предложил Потемкин.
Мовилэ начал с другого конца. Он рассказывал, как его люди нашли в поле полуобмороженного попа, как, отогрев, отпоив его, они узнали, что, собственно, с тех самых колядок все и началось... Потемкин слушал, откинув назад огромное туловище, слушал не мигая, не дыша, и только его единственный зрячий глаз метался в каком-то отчаянном прыжке, пытаясь настигнуть уже происшедшие события и повлиять на них. Увы, сто человек так и гибли, прижатые холодом и янычарами к стенам своего храма, и одинокий поп долгую неделю блуждал по заснеженным полям...
– Что ж, - сказал фельдмаршал, - я дал клятву сокрушить эту империю, и я не уйду из жизни, не сокрушив ее.
– Это и будет вашей резолюцией?
– спросил Мовилэ.
– Тебе этого мало?
– По сегодняшнему дню - мало.
Это вывело Потемкина из себя - нет, каков наглец!
– Да что может быть выше этой победы, дурья твоя голова?!
– Выше любой победы стоит мир, ваша светлость.
– Нет, друг мой, о мире забудьте! Слишком много крови пролито, чтобы довольствоваться ничего не значащим миром. Война до конца и великая, на всю эпоху победа!
– Боюсь, что до той великой победы моя страна не дотянет и, может статься, разделит участь Салкуцы...
– Забудь на минуту о Салкуце, - сказал Потемкин, - и давай посмотрим, что творится вокруг. Мороз, метель, и в такую холодину мои солдаты зимуют в палатках. Пробовали в землянках - от тесноты и испарины одни болезни. Вернули армию в палатки. Ну, занесенная снегом палатка - это еще ничего, а как ты в ней перезимуешь на пустой желудок? Союзники вон предали, не хотят больше продавать провианту. Мы не в состоянии даже раз в сутки дать теплую похлебку своим воинам. Выдаем по сухарю и по пригоршне крупы в день в надежде, что как-нибудь тот солдатик изловчится и сам себе кашу сварит. А как ты ее сваришь, когда снег метет, отовсюду дует! Вот он и стоит, мой бедный рекрутик, по пояс в снегу, с котелком, крупой и двумя хворостинками. Стоит и прикидывает, как бы так подгадать, чтобы и ветер крупу не унес, и вьюга бы искру не погасила, и хворостинки бы дружно занялись. Твои люди худо-бедно зимуют в теплых глинобитных домиках, а ты поди посмотри, как зимует моя армия!
– Я это видел, - сказал Мовилэ...
– Видел - и что же?
– Содрогался.
– Так, - сказал Потемкин, довольный направлением, которое принял их разговор.
– А коли ты видел страдания моей армии и содрогался, что же ты идешь ко мне со своей болью, прежде нежели принять, как то подобает истинному христианину, сначала мою боль в свое сердце?
– Вашу боль я давно ношу с собой.
– Ну, тогда и я твою боль принимаю в свое сердце.
– Обняв и троекратно расцеловав гостя, он пожаловался Попову: - Вот, сам не знаю за что, а люблю его. Предал он меня, а я его все равно люблю!
Проводив боярина, Попов приблизился с приготовленными для доклада бумагами, но Потемкин вдруг отошел к затянутым толстым ледяным узором окнам, долго вслушивался в однообразный, унылый вой слабой метели за окном.
– Вась, а что, если бросить все это к черту и уйти в монастырь? Я ведь уже был около года монахом и как хорошо вспоминаю то время...
– Что ж, - сказал Попов, - в проигрыше не будете. Ваша стихия - сила, а монахи тоже сила, причем немалая... Они живут за своими каменными стенами, как у Христа за пазухой! Харч свой, вино преотличнейшее, свое, монашки, прелестные в своем роде, свои, золото, и притом немалое, свое...