Шрифт:
Джоан тянет его за рукав. Он второпях достаёт из бумажника визитную карточку и протягивает Джуиту.
— Не будем терять друг друга из виду, — говорит он. — Ты ведь, наверное, иногда летаешь в Нью-Йорк по делам. Позвони мне, если остановишься у О’Хара.
Джоан утягивает его за собой.
— Съездим в город, пропустим по рюмке, — на ходу говорит он.
— Обязательно, — отвечает Джуит и снова садится.
Билл уже сидел. Он наклоняет голову к Джуиту.
— Вы были любовниками. Интересно, что ты сейчас чувствуешь? Прошло столько времени. Это было в сороковых, наверное?
— В декабре сорок седьмого. Он заболел воспалением лёгких. За ним приехал отец и забрал домой в Рокфор. — Джуит опускает визитку в карман и пробует кофе.
— Это было за год до моего рождения, — говорит Билл. — Что ты чувствуешь? Мне трудно представить.
Кофе был еле тёплым. Джуит ищет глазами официанта.
— Он весил сто тридцать фунтов. Копна волос. Когда родители присылали деньги — его родители — в парикмахерскую шёл я. Я должен был выглядеть аккуратно, потому что ходил на прослушивания. Но стрижки не помогли.
Наконец в сторону Джуита смотрит официант, сутулый парень средних лет, сын устрашающей португалки, и Джуит приподнимает чашку кофе и пустую стопку из-под бренди. Официант кивает.
— Когда Фред уехал, у меня отросли длинные волосы. Я уже не мог оплачивать комнату. По очереди я переспал со всеми остальными друзьями, а когда исчерпал их возможности, стал спать с первыми встречными мальчиками, мужчинами, лишь бы не ночевать на улице. Иногда я завтракал, иногда нет.
Официант приносит полный кофейник и две стопки бренди. Он наполняет чашки и уносит пустые стопки. Джуит продолжает:
— Когда удавалось позавтракать, я знал, что это до конца дня. Обычно я болтался в публичной библиотеке с бездельниками и проститутками — другими бездельниками и проститутками. Когда я стал слишком грязным, слишком потрёпанным и голодным, я сунул гордость в карман и нанялся уборщиком в маленький театр. Я подметал, мыл полы, чистил туалеты, рисовал афиши, наводил прожекторы, брался за всё, что мог. За это мне позволяли ночевать в театре. У меня были карманные деньги. Однажды какой-то актёр то ли заболел, то ли напился, и мне дали его роль. Тут мне повезло. Меня заметили и наняли играть в летних шекспировских постановках. Из-за волос. В те дни все мужчины стриглись коротко. Нью-Йорк сэкономил на парике. В сороковых парики стоили недёшево.
— Не из-за волос, — устало говорит Билл. — Почему ты всегда себя принижаешь?
Он размешивает сахар с сухим молоком в своей чашке.
— Ты так и не ответил на мой вопрос. Что ты почувствовал — когда снова его увидел?
Джуит пожал плечами.
— Грусть, что ещё? — Он улыбнулся себе. — Я дал ему прозвище — Озорник из Слоновой Кости. Это цитата, откуда не знаю. Тогда он был таким же мягким и нежным, как слоновая кость.
Джуит встряхивает головой.
— Стройным. Обнимать его было одно удовольствие. Теперь он как мешок сала. А озорства в нём не больше, чем в слизне. Грусть, только грусть, Билл. Время никого не щадит.
— Ты тоже изменился? — спросил Билл.
Джуит слабо и холодно усмехнулся.
— Я считал себя прекрасным, замечательным и талантливым. Я думал, наступит день, когда весь мир пожалеет о том, как он ко мне относился.
Сигара, которую он оставил в пепельнице, потухла. Он стряхивает пепел столовым ножом и закуривает снова.
— Я не умер от жалости к себе только благодаря Фреду. Он то и дело смешил меня. Он был мастер на шутовские выходки. Однажды ночью к нам в постель забралась крыса. Она решила отгрызть нам пятки. Огромная, как кошка. Фред назвал её Праматерью Всех Крысей. Он побежал за ней в ванную и расквасил ей голову. Из нас двоих это мог сделать только Фред — я бы не смог никого убить. Он сказал, что если мы не устроим достойных похорон Праматери Всех Крысей, за нами придут все пятьсот тысяч её детей, внуков и правнуков. Он вспомнил о том, как я рассказывал ему про игрушечный театр, который вырезал дома. Он велел мне вырезать из картона костюм и шапочку для крысы. Под гроб мы приспособили обувную коробку. Потом мы сели на паром в Стэйтен-Айленд, спустили коробку с крысой на воду, а Фред декламировал: «Закат и вечерние звёзды, подайте один только знак…» Это было трогательно.
— Господи, — задумчиво говорит Билл. Он думает о чём-то другом. Тут он смотрит на Джуита. — Ты никогда не говорил мне, что хочешь бросить играть. Ты сказал ему это, чтобы он не очень расстраивался за свою никчёмную жизнь, которую так дёшево разменял?
Сейчас Джуиту следует сказать Биллу «да» и переменить тему. Билл беспокоится, что они теряют квартиру, что он теряет форму. Предполагался счастливый вечер. Но Джуит и сам забеспокоился. Хайнц выглядит таким старым. Жизнь ускользает из рук. Поэтому он продолжает:
— Не он разменял, а я. Я никогда не говорил тебе, чтобы не расстраивать. И чтобы ты не начинал спорить. Споры ничего не изменят. Помнишь фильм «Выбор Гобсона»? Ту сцену, когда толстая мама и дочь с твёрдым характером решила расстроить свадьбу Джона Миллса с девушкой из ночлежки. Женщины визжат друг на друга, а Миллс стоит на улице. В кадре его лицо. Оно неподвижно, он даже не моргает. Но в душе у него что-то происходит, и он заставляет тебя это почувствовать. Это — настоящая игра. Я не могу так сыграть, Билл. Точно так же, я не могу спуститься сейчас вниз по скалам, раздеться и поплыть на Гавайи. — Билл пытается перебить его, но Джуит не позволяет. — Я больше не могу притворяться, что я — актёр. Я чувствую себя глупым лгуном. Мне нужен выход. Я должен найти себе дело, занимаясь которым, я смог бы себя уважать. Хотя уже слишком поздно.