Шрифт:
Но для него лично начало войны отмечено одним фактом. Именно в эти дни он потерял веру.
Не то чтобы он очень был религиозен. Их с Варей воспитывали по традиции: учили молитвам, водили в церковь, не очень часто, но и не редко. Перед пасхой они говели, исповедовались, причащались. Это он любил, особенно вкус красного вина пополам с водой, "теплоты", которой запивали причастие. В церкви хорошо пахло, иконы и хоругви сияли. Про двухвостую хоругвь он однажды спросил маму: "А что это: батюшка свои штанишки на палочке развесил?" Соседи, стоявшие рядом, очень были шокированы, а мама ничего, даже смеялась. Совсем ничего было бы в церкви, если б не приходилось так долго стоять.
Так вот, когда началась война, пришлось ему быть в церкви на молебне. Он услышал, как батюшка молился "о ниспослании победы православному русскому воинству". Думал об этом, что-то варил в себе. По дороге домой спросил маму:
– А что, австрияки тоже молятся, чтобы бог послал им победу? (Почему-то главным врагом в его представлении были не немцы, а австрияки.)
– Наверно, молятся, - легкомысленно ответила мама.
– А что?
– У них бог другой, не тот, что у нас?
– Нет, тот же самый.
– Так откуда же он знает, кого слушаться: нас или их?
Мама засмеялась, но ничего внятного не ответила. Сказала что-то вроде: "Он сам разберется".
Федя пришел домой, взял лист бумаги и написал на нем: "Бога нет". Сам испугался: а вдруг все-таки есть и накажет? Ударит гром? Не ударил.
Кощунственный лист бумаги - "Бога нет" - Федя запер в свой ящик шкафа. У них с Варей было по ящику и по ключу, чтобы было куда прятать свои сокровища и чтобы никто не знал. Варе он ничего не сказал про австрияков и бога. Но через некоторое время признался маме, что написал и почему. Мама отнеслась к этому спокойно. Во всяком случае, не рассердилась.
– Вот ты, значит, до чего дошел, - сказала она.
– Не рано ли?
– Это ничего, - спросил он, - что я так написал?
– Ничего, - ответила она.
– Знаешь, я ведь сама язычница.
Мама - язычница? Вот это да! Из книг он знал, что язычники поклоняются идолам.
– Где же твои идолы?
– спросил он.
– Какие идолы?
– Которым ты поклоняешься.
Мама опять засмеялась.
– Мои идолы - вы с Варей. Да и то когда хорошо себя ведете. А вообще я поклоняюсь жизни.
Это он понял. Это он принял.
– Я тоже хочу поклоняться жизни.
– Валяй поклоняйся. Только Варе ничего не говори. Она еще маленькая.
Он не сказал. Это был их с мамой секрет. Что бога нет, а есть жизнь.
Следующим летом он много ее повидал, жизни. Несмотря на войну, съездили с мамой и Варей на юг, к теплому морю. Сняли дачу возле Одессы, на каком-то "фонтане" (на самом деле никакого фонтана не было). Купались, ловили медуз, морских коньков. Собирали цветные камешки, полупрозрачные, похожие на леденцы. Мама украшала ими свои изделия: ридикюли. "Ридикюлем" тогда называли дамскую сумку. По-французски "ridicule" значит "смешно". И вправду, смешно: там воина, а здесь - ридикюли.
Это лето он поклонялся жизни как никогда. Дача была светло-желтая, веселая, из шершавого камня-ракушечника, вся оплетенная снизу доверху диким виноградом, и стояла она над обрывом. А скат обрыва сплошь зарос серебристой маслиной. При ветре кустики ершились, выворачивая листья, становились еще серебрянее. В пасмурные дни серебряным было и море. По вечерам оно светилось: искорки поднимались от опущенных в воду рук.
Последний островок детства. Еще по-своему безмятежный, но уже омраченный, уже озабоченный. Кусачее слово "дороговизна". Даже малые дети, игравшие на пляже в песочек, заламывали за свои пирожки непомерные цены. Огненно-красные закаты каждый вечер тревожно охватывали небо, а потом, уже в темноте, наступавшей мгновенно, скрещенные лучи прожекторов из конца в конец его обшаривали. Что ни говори, как от нее ни прячься - шла война.
А осенью еще новый этап: он поступил в гимназию, в первый класс, минуя приготовительный. Читать и писать давно умел: они с "пумпочкой" шутя одолели грамоту, первые правила арифметики... Сначала с гордостью носил форму, фуражку с гербом, ворсистый ранец, обшитый тюленьей шкурой, но быстро разочаровался. В гимназии было скучно. Главным предметом было чистописание. Писали черными, "орешковыми" чернилами в тетрадях "гербач". На обложке - мужская рука, правильно держащая вставочку. Вероятно, владелец руки был тот самый "гербач". Он его ненавидел, этого "гербача", кто бы он ни был, с этой рукой в крахмальной манжете! Нажим, наклон, волосяная линия... Сколько часов шло на их выделку - страшно подумать!
А кляксы? Случайно упавшая с пера капля чернил могла свести на нет усилия целого дня. Искусники ухитрялись языком слизнуть кляксу и запудрить ее мелом так, что и следа не было. Он не умел да и не хотел. Тройки и кляксы, кляксы и тройки... Не они ли встали навсегда между ним и ученьем? Нынешние дети - счастливые!
– пишут шариковыми ручками. Ни волосяных линий, ни нажимов, ни клякс. Может быть, если бы дали ему тогда шариковую ручку, вышел бы из него ученый? Нет, все равно не вышел бы.