Шрифт:
С этой гнилью, с городскими хулиганами, Есенину все же легче, нежели с благополучными мещанами советской России. Теперь ему стали мерзки большевики и те, кто с ними. Опостылели былые приятели, занявшие более или менее кровавые, но теплые места:
Я обманывать себя не стану,Залегла забота в сердце мглистом.Отчего прослыл я шарлатаном?Отчего прослыл я скандалистом?Не злодей я и не грабил лесом,Не расстреливал несчастных по темницам.Я всего лишь уличный повеса,Улыбающийся встречным лицам.Средь людей я дружбы не имею.Я иному покорился царству.Каждому здесь кобелю на шеюЯ готов отдать мой лучший галстук.К опозорившим себя революционерам он не пристал, а от родной деревни отстал.
Да! теперь решено! Без возвратаЯ покинул родные поля.…Я читаю стихи проституткамИ с бандитами жарю спирт.…Я уж готов. Я робкий.Глянь на бутылок рать!Я собираю пробкиДушу мою затыкать.В литературе он примкнул к таким же кругам, к людям, которым терять нечего, к поэтическому босячеству.
Есенина затащили в имажинизм, как затаскивали в кабак. Своим талантом он скрашивал выступления бездарных имажинистов, они питались за счет его имени, как кабацкая голь за счет загулявшего богача.
Падая все ниже, как будто нарочно стремясь удариться о самое дно, прикоснуться к последней грязи тогдашней Москвы, он женился. На этой полосе его жизни я не буду останавливаться подробно. Она слишком общеизвестна. Свадебная поездка Есенина и Дункан превратилась в хулиганское «турне» по Европе и Америке, кончившееся разводом. Есенин вернулся в Россию. Начался его последний период, характеризуемый быстрой сменой настроений.
Прежде всего, Есенин, по-видимому, захотел успокоиться и очиститься от налипшей грязи. Зазвучала в нем грустная примиренность, покорность судьбе, и мысли, конечно, сразу обратились к деревне:
Я усталым таким еще не был.В эту серую морозь и слизьМне приснилось Рязанское небоИ моя непутевая жизнь.…И во мне, вот по тем же законам,Умиряется бешеный пыл.Но и все ж отношусь я с поклономК тем полям, что когда-то любил.В те края, где я рос под кленом,Где резвился на желтой траве,Шлю привет воробьям и воронам,И рыдающей в ночь сове.Я кричу им в весенние дали:«Птицы милые, в синюю дрожьПередайте, что я отскандалил…»Он пишет глубоко задушевное «Письмо к матери»:
Пишут мне, что ты, тая тревогу,Загрустила шибко обо мне.Что ты часто ходишь на дорогуВ старомодном, ветхом шушуне.И тебе в вечернем синем мракеЧасто видится одно и то ж:Будто кто-то мне в кабацкой дракеСаданул под сердце финский нож.Не буди того, что отмечталось,Не волнуй того, что не сбылось,Слишком раннюю утрату и усталостьИспытать мне в жизни привелось.Наконец, он и в самом деле поехал в родную деревню, которой не видал много лет. Тут ждало его последнее разочарование – самое тяжкое, в сравнении с которым все бывшие раньше – ничто.
Перед самой революцией, в декабре 1916 года, крестьянский поэт Александр Ширяевец, ныне тоже покойный, прислал мне свой сборник «Запевки» с просьбой высказать о нем мое мнение. Я прочел книжку и написал Ширяевцу, указав откровенно, что не понимаю, как могут «писатели из народа», знающие мужика лучше, чем мы, интеллигенты, изображать этого мужика каким-то сказочным добрым молодцем вроде Чурилы Пленковича в шелковых лапотках. Ведь такой мужик, какого живописуют крестьянские поэты, вряд ли когда и был, – и уж во всяком случае, больше его нет и не будет. 7 января 1917 года Ширяевец мне ответил таким письмом:
«Многоуважаемый Владислав Фелицианович! Очень благодарен Вам за письмо Ваше. Напрасно думаете, что буду «гневаться» за высказанное Вами, наоборот, рад, что слышу искренние слова.
Скажу кое-что в свою защиту. Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?.. И что прекраснее: прежний Чурила в шелковых лапотках, с припевками, да присказками, или нынешнего дня Чурила, в американских щиблетах, с Карлом Марксом или «Летописью» в руках, захлебывающийся от открываемых там истин?.. Ей-богу, прежний мне милее!.. Знаю, что там, где были русалочьи омуты, скоро поставят купальни для лиц обоего пола, со всеми удобствами, но мне все же милее омуты, а не купальни… Ведь не так-то легко расстаться с тем, чем жили мы несколько веков! Да и как не уйти в старину от теперешней неразберихи, ото всех этих истерических воплей, называемых торжественно «лозунгами»… Пусть уж о прелестях современности пишет Брюсов, а я поищу жар-птицу, пойду к тургеневским усадьбам, несмотря на то что в этих самых усадьбах предков моих били смертным боем. Ну, как не очароваться такими картинками?.. (Далее следует полностью стихотворение С. Клычкова «Мельница в лесу», которое опускаю. – В. X.)
И этого не будет! Придет предприимчивый человек и построит (уничтожив мельницу) какой-нибудь «Гранд-отель», а потом тут вырастет город с фабричными трубами… И сейчас уж у лазоревого плеса сидит стриженая курсистка или с Вейнингером в руках, или с «Ключами счастья».
Извините, что отвлекаюсь, Владислав Фелицианович. Может быть, чушь несу я страшную, это все потому, что не люблю я современности окаянной, уничтожившей сказку, а без сказки какое житье на свете?..
Очень ценны мысли Ваши, и согласен я с ними, но пока потопчусь на старом месте, около мельниковой дочери, а не стриженой курсистки. О современном, о будущем пусть поют более сильные голоса, мой слаб для этого…» (Конец письма опускаю: он не имеет отношения к данной теме. – В. X.)