Шрифт:
В избе тихо, отец и мать после обеда легли отдохнуть. Фима ушла к Кудажам. У них есть девочки, правда, поменьше ее, но все же подруги. Степа любит тишину в избе, ему тогда кажется, что он один, и ему никто не мешает. В избе у Самаркиных никогда не бывает тихо, разве только когда все лягут спать. Что ни говори, а дома все же лучше.
Вылепив верблюда, Степа поставил его на край печи, спустился на пол и отошел в сторону, чтобы лучше рассмотреть, как у него получилось. К его фигурке подошла кошка и принялась ее обнюхивать. Степе вспомнился из книги учителя один зверь, очень похожий на кошку, только гораздо больше. «Погоди, как же его называют?» — подумал он, напрягая память.
— Тигра! — вдруг вспомнив, воскликнул он.
От его возгласа проснулся Дмитрий. Он с удивлением посмотрел на сына.
— Кому это так кричишь?
— Кошке... Она очень похожа на тигру. И морда, и лапы, и хвост.
Дмитрий не очень понял, о чем толкует Степа. Он поднялся с коника, попил из ведра и стал одеваться.
— Пойду, скотину посмотрю, — сказал Дмитрий.
Проснулась и Марья.
— Корову пригони в избу, пусть погреется, здесь и подою, — попросила она.
От шума в избе проснулся в своем углу теленок, поднялся на тонкие ноги и замычал.
— Сам-то не больше собаки, а ревет как взрослый бык, — сказал Степа и снова полез на печь.
Вечером зашел Охрем. Он остановился на пороге и запел:
Славься, славься, —
Славить не умею,
Просить я не смею.
Люди-то знавали,
Копейки давали...
От его скрипучего голоса теленок шарахнулся в сторону, запутался в веревке, которой был привязан, и грохнулся на пол.
Марья подошла, подняла его и попеняла Охрему:
— С ума сошел, славишь во весь голос! Кто же так славит! И теленок из-за тебя чуть не удавился.
— Не все ли равно, как славить, подавали бы побольше, — смеялся Охрем, усаживаясь на длинную лавку. — У вас вон как тепло, погреться к вам пришел. В нашей избе холоднее, чем на улице, клопы даже вымерзли, давно их не видно, а осенью набрасывались, как собаки.
— Дров не жалейте, тогда не будет холодно, — отозвалась Марья.
— Печь топим день и ночь, все равно холодно. Божий свет не нагреешь. Тепло из нашей избы уходит, точно вода из дырявого решета.
Степа рассмеялся.
— Ты чего хохочешь, алтышевский парень? — спросил Охрем, вглядываясь в полумрак на печи.
— Ты и сам алтышевский, только ты — летом, а я зимой, — сказал Степа. — Смеюсь над твоим дырявым решетом. Разве они бывают не дырявые?
— Вай, а ведь и правда не бывают. Слышишь, Митрий, как твой сын поймал меня на слове?
— Чего тебе покажу, дядя Охрем! — воскликнул Степа, спускаясь с печи. Он поставил на край стола своего верблюда и спросил: — Узнаешь, что это такое?
Охрем нацелился на изделие Степы здоровым глазом и довольно долго его разглядывал.
— Это у тебя что за собака? — спросил он наконец. — Шея свисает вниз, на спине вскочили два чирья, большущие...
— Совсем это не собака! — обиделся Степа.— Разве такие собаки бывают?
— Я тоже думаю, не бывают. А это что за зверь?..
Степа не понимал дядю Охрема. Как он может верблюда принять за собаку?
— Ты же сам рассказывал мне про двухспинную киргизскую лошадь, а теперь говорить, что это собака.
Охрем взял верблюда в руки и осмотрел его со всех сторон.
— Так вот они какие! Слыхал про них, но видеть, признаться, не приходилось. — Он покачал лохматой головой и сказал: — Вай, Митрий, сын-то у тебя какой толковый, больше нас с тобой знает. Мне в жисть такой овцы не слепить. Знать, в алтышевской школе тебя этому учат?
— Никто меня этому не учит, — буркнул Степа, взял своего верблюда и снова отправился на печь.
Дня за два до крещения к Нефедовым наведался дед Охон. Он пришел из Алатыря в ветхом зипунишке. За последние два года он заметно постарел. В дороге сильно продрог и обессилел.
— Полезай, дед Охон, на печь, разве в этой одежонке да по такому морозу отправляться можно в дорогу, — говорила Марья, помогая ему снять зипун.
На печь он не полез, подсел к подтопку и приложил к нему замерзшие руки с синими переплетениями вздувшихся вен.
— Может, дед Охон, горячих щей отведаешь? — предложила Марья.
Старик отмахнулся.
— Сами будете есть, тогда и я поем.
Всегда немногословный, он на этот раз был особенно молчалив. Сам ничего не рассказывал и не расспрашивал. Даже трубку вынимал редко. За полдня только и спросил у Дмитрия, закончил ли он писать псалтырь.