Шрифт:
— А как этот человек дал тебе понять, что любит тебя?
— Он сказал: «Сильвия, я все время думаю о вас».
— Он солгал.
Где она? Я должен признаться ей прямо сейчас. Прежде, чем снова растеряюсь, не находя что ей сказать. Я и сейчас этого не знаю, но полон решимости. Врач с родинкой сообщил мне, что Менендес в лечебнице, но где именно, ему неизвестно, и что, когда она в своей комнате, ее лучше не беспокоить.
Как она может жить в лечебнице?
Я вижу, как она входит в кабинет Ледесмы, и меня словно магнитом тянет за ней, но кто-то изнутри, возможно она сама, беспардонно захлопывает дверь перед самым моим носом.
Мне напоминают, что сегодня будет важное собрание. Мы толпимся у двери в кабинет Ледесмы. Я жду вместе со всеми моими сбившимися в кучу коллегами. Доктор Хихена: энтузиаст, носит очки и, как говорят, особенно любим пациентами за то, что развлекает их шутками во время уколов. Доктора Гуриан и Сисман считают, что попытки Хихены держать себя с больными подобно доброму дядюшке обесценивают его труд как специалиста. Папини шутит по этому поводу.
Врачи все прибывают. Мы начинаем задевать друг друга животами, цепляться пуговицами, наши усы электризуются и встают. Мы готовы и дальше как бы невзначай тереться друг о друга, чтобы скрасить ожидание, но внезапное появление мистера Алломби, человека, от которого зависит наше жалованье, заставляет нас нервничать. Он редкий гость в лечебнице. Значит, собрание важнее, чем нам казалось. Мы начинаем перебирать свои грешки и смазывать маслом кол для самого провинившегося.
Кто-то здоровается с ним по-английски. Произношение — отвратительное. Опасаясь испортить ауру мистера Алломби, мы втягиваем животы и сбиваемся еще плотнее. Неслаженность наших действий приводит к тому, что один из отстающих спотыкается о чью-то ногу и падает на дверь кабинета. Та распахивается.
Мы видим Ледесму, стоящего на четвереньках под столом. Некоторые из нас, включая меня, благоразумно решают, что ползать на четвереньках на вокзале, конечно, достойно порицания, но делать это в своем кабинете в гордом одиночестве совсем не зазорно. Другие, напротив, задумываются, а не прилепить ли ему какую кличку, да и стоит ли вообще теперь выполнять его распоряжения и не потребовать ли его отставки за неподобающее поведение. Отсутствие единства вызывает в нас некий дискомфорт. Мы стоим, затаив дыхание, и ждем, когда Ледесма осознает, что произошло. Он поворачивает голову и смотрит на нас.
— Еще не тот час, — говорит мистер Алломби и закрывает дверь.
Ледесма и мистер Алломби сидят за письменным столом. Самые убогие жмутся поближе к этому центру власти, угодливо склоняясь к сидящим в надежде на их защиту и поддержку. Мы, самые уверенные в себе, сидим в отдалении в свободной позе, гордо выпятив живот.
— Вам удалось поймать ее, Менендес? — громко спрашивает Ледесма.
Менендес входит в кабинет с крякающей уткой в руках. Эффектное появление. Многие из моих коллег впервые удостаивают ее долгим взглядом. Приказ директора вынуждает ее овеществиться.
— Поставьте ее на этот столик, — говорит Ледесма.
Утка поскальзывается на стеклянной поверхности стола. Но стоит ей вернуть равновесие, как она приобретает характерный для этой птицы невозмутимый вид. Рядом с ней стоит деревянный ящичек среднего размера. Верхняя его крышка составлена из двух половинок. По центру крышки расположено большое круглое отверстие, вокруг которого на латыни написано «ergo». Под крышкой находится горизонтальный нож, который может смещаться вперед с силой и скоростью выпущенного из баллисты снаряда. По бокам под рельефными изображениями бюстов Людовика XVI и Марии-Антуанетты написано «cogito» и «sum» соответственно. Слова и изображения образуют некую аллегорию, нарушающую красоту ансамбля.
— Бедная наша декартова утка, — произносит Ледесма, улыбаясь.
Он помещает птицу в гильотину через специальную дверцу в задней части ящичка и просовывает голову утки в отверстие. Затем без лишних слов приводит устройство в действие. Нож выстреливает с такой скоростью, что не пролито ни капли крови. Голова декартовой утки остается на «ergo». Складывается впечатление, что птица ничего не почувствовала. Она смотрит на нас. Или думает о своем утином. Это продолжается несколько секунд, причем утка периодически покрякивает. Затем наконец глаза ее закрываются, и она завершает свой жизненный путь.
Мне не видно, следит ли Менендес за происходящим или предпочитает смотреть в другую сторону. Но, как бы то ни было, именно она убирает тушку, завернув ее в чистый платок, и выносит из кабинета.
— Запеките ее посочнее, пожалуйста, — роняет вслед Ледесма.
Мы ждем объяснений.
— Это пример, — поясняет он.
— В каком смысле? Так будет с каждым, кто станет пускать утку? Вы намереваетесь урезать штат? Головы полетят?
— Нет, Папини, — отвечает ему Ледесма. — Суть этой многообещающей и необычной, как вы, надеюсь, заметили, прелюдии отражена вот в этих бумагах, с которыми я вас сейчас ознакомлю.
«До изобретения гильотины смертная казнь представляла собой уличный спектакль со стандартным набором персонажей: палачом, приговоренным и чернью. Неизменность финала не умаляла зрелищности представления, его катарсичности и поучительности.
Изобретение гильотины превратило смертную казнь в бездушное механическое действо. Роль палача свелась к минимуму: он стал оператором машины. Строгая функциональность нового метода не оставила места для стиля.
При этом палачи не отказались от своего традиционного ритуального жеста и продолжили поднимать голову казненного после обезглавливания, чтобы показать ее черни.