Шрифт:
Она ушла. И хорошо сделала. Не прошло пяти минут, Мишка услышал, что его кто-то спрашивает. Сердце тревожно забилось. Полог отдернул сам старатель Иван. Широченные штанищи и такая же необъятная байковая рубаха с золотой цепочкой из кармана в карман появились возле нар. Кирпичное лицо было каменно серьезно. Иван преувеличенной солидностью хотел подчеркнуть важность предстоящего объяснения. Залез и сел на нары. Мишка тревожно следил взглядом за движениями гостя.
— По делу какому или так, больного проведать? — спросил он, не зная, что говорить.
— Сам должен понимать, не маленький.
Иван не глядел в лицо, щетинистые брови хмурились.
— Ожил все-таки, как кот от пинка…
Мишка растерянно подвинул гостю берестяную табачницу, но тот достал свой бархатный с шелковым верхом кисет, выразив этим непримиримость. Красноватые глаза беспокойно дергались в морщинистых мешочках и становились с каждым мгновением острее.
— Так, — протянул он и выпустил сильную струю дыма сквозь усы, — я, значит, корми, пои, обувай, одевай, а ты… — Он похабно назвал то, что не принято называть вслух. — Как по-твоему?
— По-моему — я ни при чем. Я не украл у тебя, не тащу за руку, и ты не можешь держать человека силком.
— А право я имею? — повысил голос старатель. — Скажи — право имею?
Мишка увидел в глазах, устремленных на него, ненависть, которую ничем не смягчить. Иван подался ближе и вытянул вперед усы, как будто собирался целоваться или укусить.
— Что ты мне поешь дурочку? Что ты мне забиваешь голову? Ты скажи по-настоящему, по-таежному — имею я право требовать, чтобы она сидела в бараке в не ходила к другому? Ты свои порядки в тайге не устанавливай. Я двадцать лет хожу по тайге.
Он совал кисет в складки штанов и не мог попасть в карман. Мишка хотел высказать что-то убедительное, но Иван не дал ему произнести слова.
— Ты пришел в тайгу вчерашний день. Вы на все хотите свои порядки установить. Пожог дровами нельзя, без крепления нельзя, спирт принести людям, которые в мерзлоте по колена, — нельзя. Положение {65} — гони, золото — сдавай. Вы тайгу хотите зануздать, только она вам не дается. Много вы на себя взяли.
Иван продолжал шипеть, усы топорщились, глаза оловянными ложечками плавали из стороны в сторону в пухлых мешочках. И Мишка понял, что Иван ненавидит его, Мишку, человека, вставшего поперек пути старым таежным законам и темному произволу завсегдатая тайги. Перед ним сидел на корточках весь ощетинившийся хозяин тайги, на собственность и власть которого посягают.
65
Положение — плата в казну за делянку. (Прим. автора).
— Видишь, какой я закон установил, самого задавило.
Иван глядел на Мишку прищуренными глазами.
— Зубы мне не заговаривай, не болят. Значит — имеешь право. Так и запишем. Ты корми-пои, а он имеет право пользоваться. Так и запишем. Может дать ей в морду тоже не имею права. А? Не имею права изувечить ее?
Кулаком, стиснутым до белизны на суставах, Иван оперся о доску и слез с нар. Занавеска закрылась за ним, протащившись по спине. Мимо окошка мотнулись складки шаровар, прогромыхали тяжелые кованые сапоги.
17
На следующий день Мотька, конечно, не пришла. Мишка лежал в углу за занавеской и глядел в потолок. За бревенчатыми стенами топали бодрые шаги, звучали голоса свободных здоровых людей, вольных идти, куда вздумается.
Сознавать себя бессильным было противно и тяжело. Бревенчатый темный потолок с торчавшим из пазов мхом напоминал такой же барачный потолок на Черемховских каменноугольных копях у маленького хозяйчика, где валялся на нарах четырнадцатилетним мальцом, был похож и на корявые огнива в откаточном штреке, освещенном стеариновым огарком. Даже иссеченный купол низенького забоя не отличался ничем от потолка, в который упирался взгляд больного. Безнадежной горечью веяло из темных углов Мишкиной жизни. Вот только самые юные годы, когда бегал в школу, светились среди мрака… Умер отец-шахтер… Вместо ученья парнишка гоняет лошадь в темном подземелье и поет заунывную песню. Ворует уголь, носит в мешке в поселок по пятаку за пуд. В реденьком березовом лесу в бараках — лютые морозы, хозяйчик жалеет для рабочих кусок угля. Конца смены ждали, как избавления от пытки. Шахтеры издевались над ним, новичком, попавшим к ним в лапы, издевался и он сам потом над новичками. Шахтеры пили до повальной драки, — пил и он. Молодой здоровенный малый пил, играл в отрепанные карты, крыл партнера самыми отвратительными словами, — и все это почиталось обычным. А разве он хоть раз выслушал до конца и постарался вникнуть, о чем говорят на собраниях или митингах? Кроме широкой улыбки, ничего иного не вызывал в нем вид товарищей, надрывающих голоса. И поздний стыд овладел Мишкой. Только теперь, в ярком свете несчастья и зародившейся любви к Мотьке, в нем, двадцатитрехлетнем парне, бурной порослью пошли побеги всего лучшего, посеянного в шахтах, бараках.
Мотька не приходила целую неделю. Тосковал, но в нем росла уверенность в том, что он, поднявшись с постели, что-то сделает для нее. Аппетита у него по-прежнему не было, но он через силу хлебал суп и просил добавки. Если до сих пор болезнь и слабость доставляли приятные минуты — свидания с Мотькой, то теперь для той же цели требовалось совершенно иное — здоровье. Как хотелось вскочить на ноги! Он ежеминутно тискал пальцами грудь, руки и ноги, проверял, крепнут ли мускулы, скоро ли избавится от тюрьмы за ситцевой занавеской.
Наконец, наступил день, когда Мишка хотя с трудом, но все же выполз из барака. Серый, большеглазый, скуластый, с палкой в трясущейся руке, согнутый, похожий со спины на широкоплечего дряхлого старика, поплелся по улице. Солнце слепило глаза, играло в свалявшихся волосах. Знакомые старатели не сразу узнавали его, а, узнав, молча провожали глазами, чувствуя неловкость. Неожиданно явился на деляну. Без него совсем упала добыча. Ребята крепить не умели, поддоры вести боялись даже в плотном грунте, ковырялись в старых забоях и мыли тощие пески. Бутара работала двадцать часов в сутки. Утомленный длинным для его слабых ног путешествием присел около промывальщика и заглянул в лоток: на донышке мотались реденькие крупинки. Подошедший смотритель взвесил дневную добычу.