Шрифт:
В зал размеренным шагом входит свидетель, долженствующий подтвердить это. На нем галифе со свежими складками и белоснежная рубашка, он бос.
— Вы хотите знать, — чеканит он, — как мой сын относится к семье? Безобразно! Прелюбодействует, катает девок на самолете, а главное — обкрадывает семью. Во сколько обошлась ему эта поездочка в Москву?
Так-то вот! Еще один свидетель обвинения… У тебя опускаются руки, но это лишь минутная слабость. Ты мягок и деликатен, ты снисходителен к людям, но это вовсе не значит, что тебя легко сокрушить. Жернова жизни, что с незапамятных времен вращаются на оси естественного отбора, беспощадно перемалывают все слабое. Ты давно понял это и, если надо, умеешь быть твердым.
Ей вдруг сделалось дурно — подкатила, видимо, тошнота, она смотреть не могла на торт-безе.
— Пожалуйста, иди! — взмолилась она и впервые за весь вечер посмотрела тебе в глаза.
Ты не сразу поднялся, хотя видел: сегодня уже ничего не добиться, и все-таки поднялся не сразу. Прежде чем уйти, заботливо осведомился, не нужна ли ей какая-нибудь помощь. Не нужна… А лицо кривилось в приступе дурноты, и глаза молили: скорее, скорее! Она не желала, чтобы ты видел ее такую.
Уже у двери ты спросил, как она работает завтра.
— С двенадцати, — выдавила она, и ты, надев шляпу, вышел в прохладную темноту октябрьского внесезонья.
Неужели?.. Медленно помотал головой, не веря. Слишком ужасно то, что произошло, вернее, что могло произойти, — слишком ужасно, чтобы это произошло с тобою. Вот так, походя, без всякой причины и без всякого повода с твоей стороны, без вины, выстрелить в тебя взбалмошной пулей? Просто судьба хочет попугать тебя, чтобы ты выше ценил ее щедроты, и ты честно пугался, веря, что в последний момент у нее, удовлетворенной, милосердно дрогнет рука.
Страх! С походом отвешивал ты его расшалившейся судьбе, и тут вдруг тебе открылось легко и сразу, даже радостно (это была радость еще вдруг возросшего страха — стало быть, ты готов заплатить даже больше, чем требовали), — открылась вся неколебимость Фаининого решения родить ребенка. Капризом это не было. Прихотью тоже. Желанием подразнить или отомстить — тем более, ведь это была Фаина! Фаина, готовая принять на себя любую твою боль. Это было решение, продуманное в деталях и до конца, взращенное в долгие часы одиночества (ты упрекнул себя, что так мало уделял ей внимания в последнее время), решение отстоявшееся, как некогда мутная вода, а теперь безукоризненно чистая, весь осадок выпал на дно, и у нее было время, чтобы скрупулезно рассмотреть каждую песчинку — твой будущий довод против; твой и матери, и близких, и соседей, и сослуживцев… Все с пристрастием изучила она в свои бессонные часы и отложила в сторону. Перед тобой с ошеломляющей четкостью выстроился весь тот пунктир, логическим завершением которого явился сегодняшний вечер.
Щуплого, молочно-белого судью, доселе ведущего процесс с видимым беспристрастием, даже равнодушием, заинтересовали рассуждения о пунктире. Он поднял голову, и на его куполообразном лбу с прилизанными волосками отразился радужный блик витражей. Однако недолог был этот интерес к тебе, погас, потому что его внимание привлекла вдруг божья коровка, неведомо как оказавшаяся под непроницаемым куполом дворца правосудия. Взяв ее осторожными пальцами, сажает на тыльную сторону ладони и тихонько дует, но не так, чтобы она улетела, а чтобы только выпростала прозрачные крылья. Как, интересно, умещаются они там?
Ты не жалеешь красок, расписывая самоотверженность своей старой тетки, спасшей с тремя другими женщинами одиннадцать оставшихся в оккупации больных детей, — кого, как не литератора, не поэта, которому ведомо истинное милосердие, должна заинтересовать эта женщина, живущая в получасе ходьбы от вас? Он вежливо кивает — в знак того, что слушает и понимает тебя, едва же ты кончаешь (хотя на самом деле ты только сделал паузу, собираясь перейти к главному — пригласить его к тете Шуре на чашку чая), как он предается занятию, которое ты прервал своим докучным рассказом: взяв щепотку песка, разравнивает его на ладони и внимательно изучает под заходящим солнцем. Его, видите ли, поражает, что песок, такой мелкий и шелковистый на вид, состоит из отдельных кристалликов неправильной формы.
— Настоящие художники — всегда в чем-то дети, — заметила Лариса и чуть поморщила лоб под сложным сооружением из красно-рыжих тонких волос. Странно, но ты не знаешь, есть ли у нее дети. Даже такого вопроса никогда не возникало у тебя.
Теперь ты ясно понимал, что все должно было кончиться именно так — так, а не иначе. Запоздалое прозрение! В голых ветвях гудел ветер — ты еще с каким-то чужим недоумением подумал, как же так: листьев нету, облетели (как рано в этом году!), ничто не мешает ветру, и он должен бы беспрепятственно и, стало быть, бесшумно проходить сквозь кроны, а он гудит и завывает. Сквер пуст, горят низкие фонари в форме бутонов, растущих прямо из земли, в их пустом свете решетчато поблескивают беспризорные скамейки. Ни души… Под ногами скрипит песок. Ты идешь, глубоко засунув руки в карманы плаща и нахлобучив шляпу.
Далеко за спиной завизжал, поворачивая в парк, трамвай. Последний? Нет, еще рано, двенадцатый час, а город вымер. Ты не спешишь домой, хотя так надежно, так тепло и уютно сейчас дома.
На вешалке длинный и теплый, с бордовыми отворотами халат, а возле вольтеровского кресла на столике с гнутыми ножками (так это его ты пожертвовал защитнику в мифическом процессе?) — японский транзистор. Электрический камин включается нажатием клавиши, стоит только протянуть руку. Женщина, к которой на улице так и липнут мужские взгляды, проходит к стеллажам. Жена…