Шрифт:
Я достала пухлый альбом с фотографиями. Я в младенчестве, отец и мать, их безразличие и начало моего одиночества. Я в школе. Это, пожалуй, мои лучшие годы: все впереди, и моя некрасивость — тоже. У меня верные друзья, мы делаем, что хотим, мы — сами по себе, как птицы, вольны и самостоятельны. Я училась ровно, могла бы потягаться и с отличниками, если бы захотела. Но всегда находились вещи притягательнее учебы: компания сверстников, с которыми так хорошо слоняться по тихим нашим улицам, интересные книги, фильмы. Отличницы из меня не получилось, и я никогда не жалела об этом. Где они, мои школьные друзья? Где любимые учителя? После школы жизнь раздвинула свои берега, и наше братство кончилось, каждый определил себе дорогу, согласно способностям и наклонностям или подчинившись воле родителей, которые никогда не желают своим детям зла. Мы отдалились друг от друга, прежней близости не стало. Встречаемся случайно, ахаем, вздыхаем — и вдруг останавливаемся как громом пораженные: говорить-то больше не о чем. Прошлое, которое было нашим, теперь далеко-далеко, а настоящее у каждого свое, ничего необыкновенного, ничего такого, во что непременно следует посвящать. Дурацкое состояние. Помнишь? Помнишь? И вдруг словно в стену глухую упираешься: не о чем говорить. Несколько раз я даже обходила наших стороной, завидев их первая, не о чем говорить.
Институт. Здесь меня сторонились с первых дней, я замкнулась, в друзья-подруги никому не набивалась, и прочных привязанностей не осталось. Встречаемся, контактируем, ведем профессиональные разговоры, ведь мы коллеги. И мило прощаемся, обменявшись новостями. Не помню, чтобы кого-нибудь тронула моя неустроенность. Так ты не замужем? Что ж, у свободы свои прелести, и не возражай, пожалуйста! Сколько все-таки в нас ханжества и самодовольства! Мы надежно защищены от чужой боли, и потому в нас трудно пробудить истинную солидарность. По подсказке можем быть солидарны, а по своей воле?
Все это — ничто, ничто в сравнении с потерей Леонида. Я вспомнила его руки. И как мы с ним мечтали о завтрашнем дне — вместе и порознь, но это было все равно что вместе. А теперь На что мне этот завтрашний день, в который я войду одна и в котором я всегда буду одна, безумно одна? Я прекрасно помнила недавнее свое одиночество и не хотела его возвращения. Перед Варей я извинилась, перед Борей моей вины не было и нет. Перед кем еще я виновата? Кого еще обидела, больно задела ненароком?
Я стала думать о самых близких, о тех, кого мой уход наполнит скорбью. Как поведут себя отец и мать, я не знала. Сейчас они вели трезвую жизнь, но это было только начало их возвращения к человеческому облику. Они — виноваты, и их вину я не хотела уменьшать и прощать. Они обделили меня человеческим теплом, и мне всю жизнь было зябко, и только Леонид меня отогрел, но теперь я потеряла право быть с ним рядом. Инне станет не по себе, и Варваре, и Борису Борисовичу. А каково станет Леониду? Ведь то, что я сейчас взвалю на его плечи, он будет нести до конца дней своих. От такой ноши не освобождаются, она становится частью души. Он спросит: «За что, Вера?» Уволиться, и уехать, и пропасть. Сгинуть тихо, вдали от всех, в каком-нибудь сумеречном безымянном ущелье. Чтобы никто никогда не набрел на останки, не задал себе вопроса: «Кто она?» Нет, поздно. Поздно увольняться и бежать на край света. И там люди. Поздно отменять задуманное и решенное. Слезы высыхают, раны рубцуются. Море смыкается над обессилевшим пловцом, и время ни на секунду не замедляет своего бега, и законы бытия остаются те же, великие, незыблемые, бесспорные. И Басов будет так же стремиться перехитрить Раимова, а Раимов — поставить Басова на место, а Инна будет по-прежнему не любить лабораторию. Почему до сих пор не упала ни одна слеза? Почему я не оплакиваю себя? Замерла, окостенела, замерзла. Всю жизнь зябла и замерзала, сама и виновата. А Леониду я сейчас напишу. Чтобы понял и простил. Не хочу уходить неблагодарной, хлопать дверью. Люди, всем-всем-всем: «До свидания!»
Я спокойна. Я совсем спокойна. Но очень уж холодно. И почему самое лучшее, что со мной было, не в состоянии схватить меня за руку и остановить? Про меня скажут, что я была с заскоками. Ульмас Рахманович это скажет, и Басов. Неправда, я очень нормальная.
А могла бы не говорить Леониду. Знать и не говорить. Могла? Но ведь не бесчестная же я. Бабушки вот нет. При живой старухе я бы не позволила себе этого, я бы осталась.
Я высыпала в вино таблетки и размешала до полного растворения. Поцеловать бы Леонида на прощание. Леня, целую тебя! Какое безвкусное, грубое вино…
35
Забрезжил свет и потеснил сумерки. Где я? И почему свет, зачем свет? Не должно быть света, и ничего не должно быть. Меня самой не должно быть.
— Кокарбоксилаза!
Не человек это произнес, а ворона каркнула. Каркнула, ударила меня своим толстым клювом, тупым-тупым, по голове, опять каркнула и еще раз пребольно тюкнула в темечко. Черная, большая, отвратительная ворона, и круги, круги от нее, розовые, белые, лиловые. А я даже не могу пошевелиться, прогнать.
— Кажется, она в сознании.
Голос женский, непотусторонний. И снова надвинулась и подхватила-понесла серая мгла, поглотившая свет, ворону, женщину с кокарбоксилазой и меня, грешную.
Я отсутствовала неизвестно сколько и где, пока снова впереди не забрезжил какой-то проблеск. Когда проблеск стал светом, я почувствовала дикую боль в животе. Подтянула колени к подбородку — легче не стало. Изогнулась пиявкой. Покатилась, надеясь освободиться от дикой боли. Простыня липла ко мне, я исходила холодным потом.
— Потерпи, миленькая. Потерпи, ты умеешь терпеть?
Тот же голос или не тот? Сон это или явь? «Мертвым не снятся сны», — еще подумала я. Меня выворачивало наизнанку, но боли во мне не становилось меньше. Ничего уже не было, только боль. Меня очистили от скверны. Захотелось сползти с кровати и кататься по холодному полу. Не могу терпеть, больно! Больно! И снова тот же голос:
— Ну, чуточку потерпи! Рот, рот открой!
Какая-то микстура. И новое погружение во мрак. Затем свет и раздирающая меня боль… У меня нет живота. Кто отобрал у меня живот? Отдайте мой живот, как я буду без живота? Сделайте, сделайте что-нибудь, чтобы не было так больно!
— Уже не так больно. Правда, не так?
Вкрадчивый, всепроникающий голос. Лучше — снова туда, чем терпеть это. «Ну, сделайте же что-нибудь!» — кричу я. Но даже шепот не срывается с моих губ. Опять мгла с кошмарами и чудищами. И первая здравая мысль: меня вытащили с того света. Радоваться или кричать? Крика во мне нет, радости и подавно. Ничего во мне нет, одна боль. Белые стены. Белые халаты. Капельница. Так меня спасли? Разве я кричала: «Помогите»? Разве просила, умоляла? Укол, и я провалилась в сон.