Шрифт:
Гриша писал мне письма "без имен", без обратного адреса. Впрочем, не было в них ничего криминального, просто добрые взрослые слова. Он раньше меня разобрался в незрелой моей маяте.
Он не был "борцом отдельно от обыденной жизни". Но прямо ведь так не научить, каждый должен сам расхлебать свое... Чтобы его позабавить, я стала заклеивать конверты изнутри папиросной бумагой, как делал мой друг-зека. Приятно было думать, что дуришь "их".
Гришины письма не сохранились, так жаль.., - их вместе с самиздатом сожгла моя Мама, когда меня вызвали в нашу чека.
А встречаемся с Гришей мы теперь на бегу, чаще всего в курилке Пушкинского музея. Там в полумраке он наскоро пересказывает последние события: сфабрикованные судилища, на которые они пытаются пробиться, скандалы и драки с гебистами, чтобы как можно больше шума, чтобы откликнулась общественность... Его скороговорка, как разряд энергии действия.
Я вижу его в этом прокуренном музейном подвале: длинное потрепанное пальто, побуревшее от вечной московской мороси, кажется, оно не сойдется на животе, но обвисло, - Гриша сильно похудел, лицо осунулось, заост-рилось, на щеках желтая щетина, видно, даже не успел побриться, но она странно подчеркивает какое-то дворянское породистое измождение, полысевшая шапка падает на пол, когда он возбужденно вскидывает голову...
Мы встречаемся в Шереметьево на проводах в Израиль. Он провожает диссидентов, а я приехала попрощать-ся с Павлом Юрьевичем Гольдштейном. Их загнали всех за барьер и долго томительно там держат, шмонают, а мы тут галдим, нервничаем, протестуем...
и потом рыдаем, повиснув на решетке, что отгораживает нас от летного поля...
Они там идут, бегут к самолету, ставшие сразу и вдруг свободными людьми...
Девочка в красном пальто танцует, длинные волосы разметались, танцует там под дождем, не замечая слякоти...
а мы прощаемся навсегда...
Павел Гольдштейн подходит к решетке уже с той стороны, мы тянем руки, но погонники отгоняют нас...
Павел сам отсидел здесь семнадцать лет...
Павел уходит и вновь возвращается, оборачивается, но уже дальше, дальше, поднимает руку, как библейский пророк:
– Друзья! Мы встретимся снова! Так не может быть долго! Евреи народ-индикатор. До скорой встречи!..
Он так и уходит, обратившись лицом к нам, седые кудри над высоким лбом, легкая фигура его в светлом плаще..., и еще с трапа... еле различим... мы видим его поднятую руку...
Еще долго мы не расходимся, обнимаем друг друга, оставшиеся, смешивая слезы с дождем. Гриша Подъяпольский вдруг ткнулся мне в щеку:
– Эх!... Танька!..
– полурадостно и навзрыд, раньше он был со мною "на вы".
Мы сидим у них в доме. На столе пироги, но попроще, с картошкой. Гришу выгнали из института. Стало можно изгнать за "неблагонадежность". Он, как вызов, представил блестящую диссертацию. И вызов был принят. Его прогнали, да так, что не может нигде устроиться на работу.
Он рассказывает, - несколько дней назад они отбивали Андрея Дмитриевича Сахарова от гебистов, "якобы арабская провокация". Все-таки мы в своем Н-ске не поспеваем... Я не знала тогда, что это наша последняя встреча. У меня скоро родится сын, и вдалеке от событий узнаю я о смерти Гриши.
Странно, мы с ним никогда особенно не прощались, так будто, на бегу... Это я уже теперь вспоминаю. Он, словно боец под огнем, был всегда как бы рядом... и сраженный упал...
Мы сидим у них в доме. Гриша входит теперь в Сахаровский комитет. Я слышу его ясный окрепший голос. И вот что еще я слышу... но только теперь, через годы могу объяснить себе и понять...
... Серый шум стихает... и наступает последняя пауза...
Прислушайтесь все!
Так бывает в огромном зале... Оркестр строится...
Зал собран и напряжен... Вот все смолкает...
Сейчас вступит голос.
На пределе ожиданья уже сгустилась мелодия...
Оцепененье предгрозовое...
Он чуть подался вперед... дрогнула грудь...
Голос рванул тишину.
Жданный..., но вдруг! Словно небо открылось.
Душа потянулась навстречу, всплеснулась и всхлипнула в предчувствии освобожденья.
Я смутно тогда услышала паузу молчания, только предчувствие...
Пауза же продлится долго... без малого двадцать лет... собирая и строя нашу готовность...
Готовность услышать.
Голос прозвучит на первом съезде депутатов в 1989 году и прозвучит он на весь мир - голос А.Д.Сахарова.
Впрочем, мир-то его слышал давно...
Впервые прозвучит для нас во всеуслышание.
41. Исход
Павел Юрьевич Гольдштейн уезжал в Израиль.
Я приехала проститься...
Там, "за границей", он собирался издать книгу Кузьмы. Потом он мне напишет: "Ну вот, состоялось. На книжной полке у меня стоят рядом Пушкин, Толстой, Достоевский, Бахтырев."