Шрифт:
И все-таки аппетит и желание еще раз испытать судьбу пересилили. Кажется, я упоминал, что лески, грузила, крючки у меня были в достаточном количестве. Надо было срезать на знакомой черемухе длинный и гибкий жировой побег — и простая снасть готова. Теперь дело за приманкой. Червей на лугу разыскать без лопаты мудрено. Зато есть кузнечики, мухи, бабочки, есть хлеб, на который теоретически должна клевать всякая рыба.
Не раздумывая долго, забрасываю леску выше по течению, смотрю, как несет поплавок на перекат. Вот сейчас… Вот сейчас! Вот… Но поплавок уже полощется в струе на вытянутой леске, а клева нет. Прошло несколько минут, в продолжение которых моя надежда таяла, как крупинка сахару в стакане воды. Наконец я вытащил лесу. Крючок был пуст. Хлебный шарик смыло. Повторил опыт. Забрасывал еще и еще и скоро убедился, что при повторении весь запас моего хлеба будет принесен в жертву водяному и русалкам Рябиновки. Тогда, нацепив на крючок несчастную кобылку, я забросил ее на перекат, воткнул удилище в берег и пошел разводить костер.
Я приволок из лесу засохшую елку, несколько сучьев, куски бересты, а сам все надеялся и прикидывал, какая рыба клюнет на кобылку.
Рыбацкая фортуна не повернулась ко мне и на этот раз. На извлеченной лесе болталась лишь побелевшая дохлая кобылка.
Я снова пообедал кашей, приправленной размышлениями об ухе, да парой кружек чаю немыслимой крепости, какой умеют заваривать одни охотники да рыбаки.
В домашних условиях он так не заваривается. Для этого нужны закопченный котелок, речная вода, костер и еловый дым, и если первое еще найдется в городе, то остальное достать затруднительно.
После обеда ноги никак не хотели идти обратно. Разморенный теплом и суховатостью луга, я забрался в березовую тень, лег на спину в немятую траву и постепенно весь ушел в созерцание голубого простора, где тонул, не находя опоры, взгляд. Я и раньше любил лежать так. Земля словно отступала, уходила куда-то вниз, и, потеряв чувство места и времени, я оставался один в глубоком небе вместе с бегущими облаками. Даже листва в вершинах не напоминала о земле. Листья трепетали, веточки гнулись от легкого ветра, они не мешали мне плыть вдаль по течению мысли. Я ощущал осторожную ласку солнца, шорох ветра, запах травы и думал: как же хороша эта простая жизнь без печали и смерти, жизнь облаков и листьев, ветра и воды!
Громкий гортанный крик прозвенел вдруг где-то над лесом. Два косяка журавлей высоко и плавно тянули на закат, мерно взмахивая крыльями. Странное чувство рождает журавлиный крик. В нем спрятаны сладкое осеннее уныние и глухие невыплаканные слезы. И, когда птицы пролетят и скроются за лесом, еще большую нежность испытываешь к своей земле, хочется гладить блеклые соломинки, ласкать землю, как осиротелого ребенка…
…На подходе к кордону я издалека различил сухопарую фигуру Павла Васильевича и его жены. Лесник и лесничиха что-то собирали с земли у ворот и подле забора. Павел Васильевич даже опустился на колени и стал ползать на четвереньках, а вернее, на трех конечностях, потому что свободной рукой непрерывно клал что-то в решето. Жена стояла каменным монументом, изредка наклоняясь.
«Эк стараются!» — подумалось мне. Я подошел ближе с намерением узнать, чем же они заняты. Но в этот самый момент Павел Васильевич встал и бойкой хозяйственной трусцой направился в калитку, а лесничиха так враждебно-подозрительно покосилась на меня, что всякая охота к расспросам тотчас испарилась.
«Ну и медведица!» — снова подумал я, мельком взглянув в ее загорелое литое чело, повязанное желтым платком. Редко бывают женщины с такими темно-карими, злыми глазами, а все-таки бывают.
Я прошествовал мимо, и, кажется, осязал ее взгляд. Он ощупывал мои сапоги, ружье, фотоаппарат, рубашку.
«Отчего они так? Ведь я не сделал им ничего плохого. Может быть, на постой не попросился и лишил доли законного дохода? Так ведь их не было дома. Или предполагают, что я какой-нибудь ревизор, инспектор? Тоже невероятно. Во-первых, ревизоров (даже предполагаемых) встречают не так, а во-вторых, об инспекции кто-нибудь да сообщил бы. В-третьих, работников лесничества они знают наперечет… В конце концов, мне безразлично расположение какого-то Павла Васильевича».
Пока не вернулся Иван Емельяныч, я ушел за Рябиновку на хвойный увал и бродил по его склонам, обросшим брусничником и толокнянкой.
К вечеру ветер усилился. Морским прибоем шумели сосны. Было что-то тревожное в мерном раскачивании их вершин. Ветер дул с северо-запада. Тонкие стрельчатые облака протянулись оттуда, указывая его направление.
Иван Емельяныч усталой походкой прибрел откуда-то из-за увала после захода солнца. Прохладный августовский вечер быстро синел. Кричали кузнечики. Коровы, побрякивая боталами, сгрудились у запертых ворот кордона. Вот отворились тяжелые тесины, на миг мелькнуло долгоносое лицо Павла Васильевича, коровы важно скрылись во дворе и, как в пещере Али-Бабы, створы сомкнулись торжественно и плотно.
К бараку подошла однорогая коровенка Ивана Емельяныча. Неловко переставляя клешнястые ноги, облепленные засохшим пометом, мотая выменем, она толкнула мордой дощатую дверь, зашла в подобие хлевушки, собранной на скорую руку из каких-то горелых бревен, жердей, гнилушек и накрытой сверху дерном. «По барину и говядина», — вдруг вспомнилась старая пословица, когда я сравнил буренку с дородными тагилками лесника.
Однако скудная животина оказалась довольно-таки молочным существом, о чем свидетельствовал подойник, на три четверти полный кремовым парным молоком с нежнейшими жемчужными пузырями. Его вынес из хлевушки Иван Емельяныч.