Шрифт:
— Видел, как ты зацепился. Ну-ну!
Мы быстро пошли вниз по улице.
— Только не бежать! — сказал Захар. Навстречу несло снежные вихри, была самая что ни на есть ночь под рождество.
Конопатый повар гулял, видно, с вечера, пил где-то ради праздника. Мы столкнулись с ним нос к носу в самом низу улицы. Он не вязал лыка и, может быть, даже не узнал нас, а просто так, спьяна, промычал:
— А в-вы куда?
Я двинул его в ответ, он повалился. Он мог ведь и заорать спьяна, рассуждать было некогда. Мы сняли с него ремень, связали руки и запихнули полрукавицы в рот. Все было сделано очень быстро; Захар добавил ему раз-другой по башке и сильно пнул ногой.
— Ладно, оставь, — сказал я.
— Ненавижу! — сказал Захар. — На всю жизнь ненавижу!.. — Его трясло от возбуждения, впервые он был такой.
За улицей слева начинались плавни с черными промоинами и торчащей из-под снега щеткой камыша, справа была дорога на Броварки.
Мы решили вернуться туда, иначе не получалось; надо было отогреться, отлежаться хоть немного, обобрать с себя вшей, взять хлеба — словом, собраться в путь.
Уже рассветало, когда мы благополучно добрались до Броварок. Метель утихла; кое-где в синеве желто светились окна, над снежными шапками крыш поднимались столбики дыма.
Теперь надо было условиться поточнее. Я решил постучаться не к тетке Ивге, а к Никифору и звал Захара с собой; он задумался.
— Нет, — сказал он, — пойду туда…
«Туда» — значило к Гале, к той дивчине, что кричала вместе с Катрей: «Это наши!» Я понимал, что обсуждения тут ни к чему. Я только сказал:
— Смотри, поосторожнее.
— Ладно, не беспокойся, — улыбнулся Захар.
Мы условились встретиться через сутки в это же время, перед рассветом, на «бригаде» — в той большой пустующей хате, что стояла в поле вблизи дороги, ведущей на восток.
Я постучался в заснеженное окно, Никифор впустил меня. Тетка Настя, его жена, стояла у печи, дети еще спали. Никифор полез босыми ногами в сапоги, свернул дрожащими пальцами самокрутку. В хате, мне показалось, было тепло, но он накинул поверх рубахи замусоленный полушубок. Тетка Настя молча налила воды в большой чугун, задвинула ухватом в печь, достала оттуда чугунок с борщом.
— Ешь. — Она поставила передо мной полную миску. — Сейчас балабушки будут.
Балабушками тут назывались пшеничные булочки, их пекли по воскресеньям и в праздники; тесто клали пластом на противень, нарезали ножом на квадраты, смазывали яйцом и задвигали в печь. Когда тетка Ивга впервые отломила рядок пухлых дымящихся балабушек и налила кружку не разбавленного горячей водой холодного молока, мне показалось, что никогда ничего более вкусного я не ел. И еще мне казалось, что никогда не наемся.
После болезни я часто просыпался ночью, лежал подолгу, слушая, как посапывают на печи тетка Ивга, Василь и Наталка, и в конце концов не выдерживал. Спустив ноги, осторожно пробирался к шкафчику, отламывал на ощупь кусок хлеба, возвращался на цыпочках по холодному полу и жевал, с головой накрывшись домотканой рядниной.
Теперь из печи вкусно пахло балабушками, тетка Настя поставила на стол тарелку куриного студня — как-никак рождество, — но я наваливаться с голодухи не стал, с меня довольно было дизентерии. Я выпил кипятку с молоком, съел кусок хлеба, закурил. Все шло как надо, все было хорошо. Выслушав мой рассказ, Никифор подумал и решил, что он, тетка Настя и дети уйдут на весь день, так будет надежнее. Снаружи повесят замок, вроде ушли гостевать — праздник ведь. А я вымоюсь, переоденусь и на печь — отогревать кости.
Так и было сделано. Никифор насыпал на угол стола горку махорки, тетка Настя сказала:
— Ты все-таки ешь, а то когда еще придется.
Дети молча оделись.
Только забравшись на горячую печь и растянувшись там в Никифоровом чистом белье, я вспомнил, что так и не спросил об Андрее.
Поздно вечером негромко лязгнул открываемый замок, скрипнула дверь, вошли тетка Ивга с Василем и Наталкой. Я взял из печи уголек, зажег коптилку, поставил на пол, чтоб не светило в окна.
Тетка Ивга пришла проститься. Она принесла латаные-перелатаные сапоги (мои совсем развалились), самодельные рукавицы, буханку пшеничного хлеба и кусок сала, надрезанный накрест. Она принесла еще «сидор» — холщовый мешок, стянутый у горловины завязкой, с двумя веревочными лямками. Василь молча вынул из кармана и положил на стол «катюшу». Так назывался прибор для добывания огня, он состоял из трех частей: кремня, стального «кресала» и продетого в трубочку нитяного фитиля с гимнастерочной красноармейской пуговицей на конце.
Не помню, о чем мы тогда говорили, да это и несущественно; слова не выражали того, о чем думалось при колеблющемся свете стоявшей на полу коптилки. Кажется, мы больше молчали, пока не пришли Никифор с детьми и теткой Настей.
Никифор был как-то очень, чересчур как-то оживлен. Он поставил на стол бутылку самогону, налил понемногу в граненые стаканы; мы выпили — «чтоб не последнюю»… На прощанье я прижался к мягкой щеке тетки Ивги, обнял Василя и молчаливую, застенчивую Наталку.
Когда они ушли, Никифор помрачнел. Он разлил остаток самогона, мы молча чокнулись. Дети разулись, полезли на печь. Тетка Настя вышла в сени. Никифор закурил, подул на огонек самокрутки, бумага вспыхнула синим спиртовым пламенем. Помолчав, он сказал: