Шрифт:
Этот квартал не был ограждён стеной, они с давних пор жили тут по доброй воле, начиная с общины в три семьи, и все знали, что табачный магазин — ориентир с севера, с юга — бойня, с востока — три стоящих рядом друг с другом трактира и с запада — единственная в Иордани стоянка наёмных экипажей. На всю крепость имелось только одиннадцать хэнсомовских кэбов, извозчики, не вылезая из интриг и шантажа, делили пассажиров и время, когда можно было срезать путь по переулкам с односторонним движением. Главная улица гетто, делившая его на две части, называлась Иерусалимская, на ней стоял еврейский дом советов, арестный и гобеленная фабрика Розенфельда. От Иерусалимской в разные стороны шли улицы Рахили, Курляндская, Солькурская, Житная, Битая и ещё несколько. Столкнувшись с иудаизмом, тайлины закрывали синагогу шестами с десяти шагов, после чего ещё и на втором уровне, официальном.
Некоторым удалось покинуть крепость до вторжения. Долго идти в скорбных вереницах — исход от безысходности. Все были как-то одинаково смущены и вместе с тем отчуждены. Мужики в ста одёжках, перетянутые пуховыми платками, шли рядом с телегами, на которых ехали старики в ермолках, надвинутых на глаза, смятое ведро покачивалось, шуршало сено. Везде чемоданы, мешки и обстановка, шпон на мебели истерзан, ножки стульев словно зубцы короны. Объяснением того, что они снялись с места до появления, могло служить ложное чувство или надуманный опыт других людей, перешедшие в ассоциации со сбором вещей и уходом в тот момент, когда все это уже делали. В ретроспективе же им представлялось очевидным, что пожертвовать меньшим ради спасения большего являлось необходимостью и предопределялось изначально. С хвоста вереницы им гудели шофэры, видимо, идиоты, младенцы кричали за пазухой, мальчишки в канотье, приставленные к коляскам на тонких ободах восьмёрками, старухи с нездешними лицами держались за борта телег, дети постарше, отстоявши своё право на личные вещи, были впряжены в пониженные двуколки или тащили носилки с тёмно-синими одеялами. Стойкость словно у героев нуара. Более особенной причинности для самоопределения сложно себе представить.
— Мать, а мать?
— Чего?
— А нас спасут?
— А не жирно будет?
— А как это, жирно?
— Да припомни хоть блины.
— Я воль, припомнил, только хуже стало.
Скотина послушно брела, у фургонов сносило матерчатые своды, в сени меловых утёсов, на срезах которых порода пластами переходила в чёрную землю, брикеты с бутылками молока в оплётке, сзади столп дыма всё выше, старались не оглядываться на него. Чёрный дым безобразен. Ожидание у недавно сколоченных козел, барьеров, серпы очередей вдоль речных пляжей, узлы уже, кажется, не с добром и свёрнуты не из постельного белья, сундуки на телегах накренились, выступаю, появляюсь, возникаю, существую — это всё в прошлом, мал мала меньше и не один раз, в толпе, среди незнакомых людей, уже невозможно сосредоточиться на своей семье, как раньше, первобытные шагомеры давно не справляются, старухи в колоннах настолько невесомы, что их следы в целине нельзя различить. Передние колёса увязли в грязи — не гроттаж, впечатанные в плечи постромки — не декалькомания. Через несколько дней все толпились на сходнях, выбирались по отрубленному фалиню уже с воспалением лёгких, устав в первую очередь душевно, когда цвет кожи, координация, жизнь на вдохе, огонь глазных яблок, разумное желание не подвергаться опасности представляют собой уже не акт набора мужества, как было раньше, а некий «автоматический режим», во всём этом мало человеческого.
Это было явление с большой буквы, оттеняющее каждое ребро и поверхность. Верующие оказались вынуждены преодолевать сопротивление любому своему рецидиву, не говоря уже о страде механики членов; надеющиеся хватали ртом воздух, чувствуя себя виноватыми, самая большая ошибка, самая историческая ошибка, хотя доказательства окружали их с рождения. Всех резко потянуло исповедаться, эмоции захлестнули, появилось ощущение, что именно сейчас это принесёт пользу, невероятное облегчение, рассказанный ему позор исчезнет, нужно только проговорить, вне зависимости от доверчивости, раскаяния и намерения грешить ещё больше. Лагерь сразу оказался захвачен, и он был то здесь, то там, вогнав туземный контингент в ступор, двигался в привычном темпе, замедляясь перед тем, как срезать угол, через мгновения превращаясь в конденсационный след на фоне траншей для слива, двойной рабицы в ржавых потёках, бараков через зоны отчуждения, засеянные ячменем и рисом, оросительные механизмы дёргались на кольях, в данный момент даже однократная поставка воздуха в помпу затруднялась замедлением внешних процессов и ускорением внутренних; явившись из ниоткуда, из чистого поля, в котором он проснулся, не в силах вспомнить, чем всё закончилось вчера.
Лицо его — нечто среднее между китайцем и ши-тцу, седая борода клином, волосы присыпаны синтетическим снегом и зачёсаны назад. В руках узкое пушечное дуло, через плечо взятый на лямку винт от триплана, карманы распёрты изнутри какими-то шарами.
С каждым днём темнело всё раньше. Никто не ожидал, но, оказывается, всё это время в любую минуту мог явиться кто-то такой, кто парализует не только работу, но и исполнителей. Солнце зашло за кирпичную стену, ещё кидая багрянец за ней, похолодало, от его шагов ползла корка льда и тут же рассасывалась. Турбина забился в щель между двумя сырыми стенами и легонько стучал себе по лбу дулом револьвера, закрыв глаза, но так абстрагироваться было дано далеко не всем. Комендант взобрался на крышу бункера, его сапоги оказались на уровне его груди. Объявил в мегафон об эвакуации заключённых и персонала, никто даже не посмотрел в ту сторону. Перешёл на грязные оскорбления, думая, что мысль более материальна, чем бог, ещё надеясь, что никто никого сегодня не видел, не шла волна гравитации зла и воздаяния по делам. Их религиозная мифология никогда не предусматривала расплаты.
— Вольно.
В который раз показав, насколько исполинский у него знак интеграла, соединяющий небо и землю, он не изменил позы и не расслабился.
— Назовитесь, солдат!
— Рядовой Иессе-ев!
— Хочешь воевать, солдат?
— Так точно, я доброволец.
— Похвально, солдат. Что ты знаешь про войны, солдат?
Он не мог заставить себя быть слишком строгим к командиру (тот оказался на армейской службе благодаря военной реформе Александра II, в частности, пункту Устава о воинской повинности, предписывавшему призывать в армию всех достигших 20-ти лет; если учесть, что данный порядок ввели в 1874-м, не трудно сосчитать, что он был ещё не стар, прошёл Русско-турецкую, поделывал нечто связанное с французскими интересами в Тунисе, после того участвовал в Англо-Египетской, возвратился в отечество и ввязался в сшибку в Афганистане, потом не то подавлял, не то разжигал крестьянское восстание в Ходмезёвашархейе, в 1895-м арестовывал членов Союза борьбы за освобождение рабочего класса и, разумеется, делал карьеру. Так странно ли, что, когда началась вся эта загадочная ситуация, он оказался в самой её гуще, почитая ту достаточно перспективной для своей военной судьбы?). Сзади он чувствовал дыхание почтальона, который в последнее время стал появляться всё чаще и чаще.
— На них очень странные отхожие ямы, которые называются окопами. Вы об этом, мой генерал?
— Я хочу знать про войны-Ы. С чего начинались войны, солдат?
Он громко сказал: «Навскидку, из наверняка известного, шумеры осаждали Эриду». Т. молча посмотрел на подпола, угадывая, соображает ли он происходящее. Но тот, в свою очередь, с таким же ожиданием вперился в него. Тогда, озарённый, Теодор крикнул, глядя мимо, строго вперёд: «Шумеры осаждали Эриду».
В глазах возникло живейшее одобрение.
— Потом, солдат? — нерешительно, боясь спугнуть.
— Допустим, когда Рамсес Второй воевал против Хеттского царства. Битва у Кадеша, — сказал почтальон.
Подполковник продолжал буравить его взглядом.
— Ну, допустим, Рамсес Второй воевал против Хеттского царства.
Снова весьма ясно выраженное одобрение.
— Потом, солдат?
— Рамсес Третий против народов моря.
— Рамсес Третий против народов моря.
— Потом, солдат?
— Марафонская битва.
— Марафонская битва.