Шрифт:
Почесухин(читает). «Купцу первой гильдии»! (С сожалением.) Восстановили… А мог бы это место занять советский человек!.. Где логика?.. Неясно… Чистосердечно признаюсь: неясно! (Смахивает портфелем снег с сиденья кресла и. отдуваясь, забирается на него. Садится, кладет портфель на колени. В раздумье говорит, как бы что-то вспоминая.) Кирилл Спиридонович… Почесухин… Не менял и не собираюсь… Год рождения: одна тысяча девятьсот десятый. Место рождения: Гнилые Выселки… Не колебался… не подвергался… не привлекался… не выбирался… Образование — незаконченное… Иностранные языки — не понимаю. Изобретений нет… Выговор есть. (Жалобно.) Дорогие товарищи! На моем здоровом теле осталось проклятое родимое пятно капитализма! Но! Я и с ним всего себя, без остатка, отдавал делу построения нового общества! (Подозрительно.) Меня публично обвинили в глупизме и в тупизме! Как это понять?.. Сказали, что с такими, как я, нельзя входить в коммунизм! А куда же мне можно?.. Мне бросили реплику, что я мещанин! А позвольте спросить: в каком это смысле? (С вызовом.) Если я и мещанин, то я наш, советский мещанин, дорогие товарищи! Я кончил! Вот какие пирожки!
Никита Михалков
ОТЕЦ
Отец
Этот, снимок сделан в 1952 году. Такой была наша семья тогда. В центре дед наш — Петр Петрович Кончаловский, замечательный живописец. Внуки называли его Дадочка. Рядом с ним Ольга Васильевна Кончаловская, его жена, Лелечка — пак мы ее называли, дочь великого русского художника Василия Ивановича Сурикова. А на коленях у деда — Лаврушка — наш двоюродный брат, сын Миши Кончаловского — Михал Петровича. А это Марго — старшая дочь Миши. Над ней Катенька — наша сводная сестра, дочь нашей мамы, Натальи Петровны Кончаловской, от первого брака. Вот наша мама. Рядом с ней — Леша Кончаловский — сын Миши от первого брака. А это Эспе Родригес, испанка, жена Михал Петровича. Вот. Он был замечательным художником, но все-таки прожил в тени своего отца — великого Петра Петровича. Рядом с ним — мой брат, Андрон, тогда студент музыкального училища в Мерзляковском переулке.
А это я. Мне семь лет, и сижу я на коленях у нашего отца — Сергея Владимировича Михалкова. Тогда ему было неполных сорок лет.
А этот снимок сделан почти 90 лет назад. На нем изображен маленький мальчик по имени Сережа, по фамилии Михалков. Однажды его няня. Груша, выпустила коляску с младенцем из рук, и покатилась эта коляска под горку, все более и более набирая скорость. Груша гналась за ней, но так и не догнала. На счастье, в гору подымался какой-то мужик, который сумел поймать эту коляску, чем спас жизнь младенцу, но ужасно напугал его своей огромной бородой. С этого дня маленький Сережа начал заикаться. И на 90 лет знаменитое заикание Сергея Михалкова стало как бы его визитной карточкой.
С. М. Ну, я никогда не стеснялся своего заикания, и даже наоборот — я им пользовался, особенно в школе, когда на уроках химии учительница меня что-то спрашивала, я начинал заикаться, она меня жалела и ставила мне «удовлетворительно».
Н. М. Какое самое первое ощущение в жизни? Вот первое. Первое воспоминание. Вот первое, что помнишь — в запахе, в образе, — вот что это такое?
С. М. Ну, самое первое — это, пожалуй… это, пожалуй, 17-й год. Это когда мы жили на Волхонке, дом № 6, и наши окна выходили на Кремль, а по улицам шли демонстранты. Мне было 4 года, и я хорошо помню, как они пели «Вихри враждебные веют над нами», и наша мама уводила нас в другую часть квартиры — с окнами во двор. Она боялась, что будут стрелять, опасалась. Образов я никаких не помню, и запахов не помню. Ну, я только помню, что няня Груша водила меня гулять утром к храму Христа Спасителя, и я помню эти гранитные шары, мимо которых мы проходили, и сам храм Христа Спасителя помню. Вот это первое такое ощущение жизни.
Н. М. Очень трудно говорить о Михалкове… мне. Очень трудно говорить об отце. Трудно и легко одновременно. Трудно потому, что его много раз снимали, и я очень не хотел, чтобы это превратилось в те же рассказы и в те же вопросы относительно гимна, относительно общественной деятельности и того, другого, пятого, десятого, что практически, в общем, известно всем. С другой стороны, мне самому очень хотелось поговорить с отцом. Ведь как говорится в русской пословице: что имеем, не храним, потерявши — плачем. И времени задуматься о том, а кто ж такой этот твой папа, кто он, — возможности такой практически нет. Удивительно, и это действительно удивительно — его не знали, и до сих пор мы его не знаем. Я поймал себя на мысли, что я не знаю моего отца, — я его чувствую, люблю, но до конца не знаю. Хотя, может быть, чувства важнее знания. Скажи мне: дома наказывали, били, пороли?
С. М. Нет, нет.
Н. М. Никогда?
С. М. Нет, не пороли.
Н. М. А почему ты меня порол тогда?
С. М. А я тебя тоже не порол.
Н. М. Как это не порол? Как это не порол? Что это вы тут такое рассказываете, Сергей Владимирович? Вот ваше письмо: «Занят я тут очень с Никитой. С ним вот гораздо труднее, чем с Андреем, — живости непомерной мальчик, драчун и лентяй. За ним нужен все время глаз и глаз. Подрался он с Сашей Егоровым, причем неизвестно еще, кто первый начал. Ну и не стал долго думать — взял да и выдрал его…» Это я помню на своей, так сказать, попе.
С. М. Ну…
Н. М. Нет, я без претензий, я не жалуюсь.
С. М. Да я понимаю… Я этого не помню, во-первых, а во-вторых, таких наказаний, какие описаны вообще у наших классиков, что там раздевали, снимали штаны, драли ремнем до крови… я говорю — этого не было.
Н. М. Нет, ну у нас… с нашим классиком это было, с тобой то есть. Ты с меня снял штаны и меня выдрал.