Вход/Регистрация
Владимир Маяковский
вернуться

Маяковский Владимир Владимирович

Шрифт:
Маяковский. Из статьи «Как делать стихи»

* * *

Смерть Есенина имела неожиданные отклики. На литфаке ВХУТЕМАСа повесился крестьянский поэт Федоров, потом еще один — Егор Хвастунов, — на той же веревке, в точности повторив весь ритуал — напиться пьяным и написать перед смертью стихи. Ребята из этого «гнезда самоубийц» передавали друг другу свернутую в колечко веревку:

— Вот она, милая… намыленная еще Егоркой… Ждет нас… Мы еще немного ее подмылим…

Василий Л. Катанян. «Распечатанная бутылка». Нижний Новгород, 1999 г.

РАЗГОВОР С ФИНИНСПЕКТОРОМ

О ПОЭЗИИ

Гражданин фининспектор! Простите за беспокойство. Спасибо… не тревожьтесь… я постою… У меня к вам дело деликатного свойства: о месте поэта в рабочем строю. В ряду имеющих лабазы и угодья и я обложен и должен караться. Вы требуете с меня пятьсот в полугодие и двадцать пять за неподачу деклараций. Труд мой любому труду родствен. Взгляните — сколько я потерял, какие издержки в моем производстве и сколько тратится на материал. Вам, конечно, известно явление «рифмы». Скажем, строчка окончилась словом «отца», и тогда через строчку, слога повторив, мы ставим какое-нибудь: ломцодрица-ца. Говоря по-вашему, рифма — вексель. Учесть через строчку! — вот распоряжение. И ищешь мелочишку суффиксов и флексий в пустующей кассе склонений и спряжений. Начнешь это слово в строчку всовывать, а оно не лезет — нажал и сломал. Гражданин фининспектор, честное слово, поэту в копеечку влетают слова. Говоря по-нашему, рифма — бочка. Бочка с динамитом. Строчка — фитиль. Строка додымит, взрывается строчка, — и город на воздух строфой летит. Где найдешь, на какой тариф, рифмы, чтоб враз убивали, нацелясь? Может, пяток небывалых рифм только и остался что в Венецуэле. И тянет меня в холода и в зной. Бросаюсь, опутан в авансы и в займы я. Гражданин, учтите билет проездной! Поэзия — вся! — езда в незнаемое. Поэзия — та же добыча радия. В грамм добыча, в год труды. Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды. Но как испепеляюще слов этих жжение рядом с тлением слова-сырца. Эти слова приводят в движение тысячи лет миллионов сердца. Конечно, различны поэтов сорта. У скольких поэтов легкость руки! Тянет, как фокусник, строчку изо рта и у себя и у других. Что говорить о лирических кастратах?! Строчку чужую вставит — и рад. Это обычное воровство и растрата среди охвативших страну растрат. Эти сегодня стихи и оды, в аплодисментах ревомые ревмя, войдут в историю как накладные расходы на сделанное нами — двумя или тремя. Пуд, как говорится, соли столовой съешь и сотней папирос клуби, чтобы добыть драгоценное слово из артезианских людских глубин. И сразу ниже налога рост. Скиньте с обложенья нуля колесо! Рубль девяносто сотня папирос, рубль шестьдесят столовая соль. В вашей анкете вопросов масса: — Были выезды? Или выездов нет? — А что, если я десяток пегасов загнал за последние 15 лет? У вас — в мое положение войдите — про слуг и имущество с этого угла. А что, если я народа водитель и одновременно — народный слуга? Класс гласит из слова из нашего, а мы, пролетарии, двигатели пера. Машину души с годами изнашиваешь. Говорят: — в архив, исписался, пора! — Все меньше любится, все меньше дерзается, и лоб мой время с разбега крушит. Приходит страшнейшая из амортизаций — амортизация сердца и души. И когда это солнце разжиревшим боровом взойдет над грядущим без нищих и калек, — я уже сгнию, умерший под забором, рядом с десятком моих коллег. Подведите мой посмертный баланс! Я утверждаю и — знаю — не налгу: на фоне сегодняшних дельцов и пролаз я буду — один! — в непролазном долгу. Долг наш — реветь медногорлой сиреной в тумане мещанья, у бурь в кипеньи. Поэт всегда должник вселенной, платящий на горе проценты и пени. Я в долгу перед бродвейской лампионией, перед вами, багдадские небеса, перед Красной Армией, перед вишнями Японии — перед всем, про что не успел написать. А зачем вообще эта шапка Сене? Чтобы — целься рифмой и ритмом ярись? Слово поэта — ваше воскресение. ваше бессмертие, гражданин канцелярист. Через столетья в бумажной раме возьми строку и время верни! И встанет день этот с фининспекторами, с блеском чудес и с вонью чернил. Сегодняшних дней убежденный житель, выправьте в энкапеэс на бессмертье билет и, высчитав действие стихов, разложите заработок мой на триста лет! Но сила поэта не только в этом, что, вас вспоминая, в грядущем икнут. Нет! И сегодня рифма поэта — ласка и лозунг, и штык, и кнут. Гражданин фининспектор, я выплачу пять, все нули у цифры скрестя! Я по праву требую пядь в ряду беднейших рабочих и крестьян. А если вам кажется, что всего делов — это пользоваться чужими словесами, то вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами! [1926]

ПОСЛАНИЕ ПРОЛЕТАРСКИМ ПОЭТАМ

Товарищи, позвольте без позы, без маски — как старший товарищ, неглупый и чуткий, поразговариваю с вами, товарищ Безыменский, товарищ Светлов, товарищ Уткин. Мы спорим, аж глотки просят лужения, мы задыхаемся от эстрадных побед, а у меня к вам, товарищи, деловое предложение: давайте, устроим веселый обед! Расстелим внизу комплименты ковровые, если зуб на кого — отпилим зуб: розданные Луначарским венки лавровые — сложим в общий товарищеский суп. Решим, что все по-своему правы. Каждый поет по своему голоску! Разрежем общую курицу славы и каждому выдадим по равному куску. Бросим друг другу шпильки подсовывать, разведем изысканный словесный ажур. А когда мне товарищи предоставят слово — я это слово возьму и скажу: — Я кажусь вам академиком с большим задом, один, мол, я жрец поэзии непролазных. А мне в действительности единственное надо — чтоб больше поэтов хороших и разных. Многие пользуются напостовской тряскою, с тем чтоб себя обозвать получше. — Мы, мол, единственные, мы пролетарские… — А я, по-вашему, что — валютчик? Я по существу мастеровой, братцы, не люблю я этой философии нудовой. Засучу рукавчики: работать? драться? Сделай одолжение, а ну, давай! Есть перед нами огромная работа — каждому человеку нужное стихачество. Давайте работать до седьмого пота над поднятием количества, над улучшением ка — чества. Я меряю по коммуне стихов сорта. в коммуну Душа потому влюблена, что коммуна, по-моему, огромная высота, что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина. А в поэзии нет ни друзей, ни родных, по протекции не свяжешь рифм лычки. Оставим распределение орденов и наградных, бросим, товарищи, наклеивать ярлычки. Не хочу похвастать мыслью новенькой, но по-моему — утверждаю без авторской спеси — коммуна — это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен. Стоит изумиться рифмочек парой нам — мы почитаем поэтика гением. Одного называют красным Байроном, другого — самым красным Гейнем. Одного боюсь — за вас и сам, — чтоб не обмелели наши души, чтоб мы не возвели в коммунистический сан плоскость раешников и ерунду частушек. Мы духом одно, понимаете сами: по линии сердца нет раздела. Если вы не за нас, а мы не с вами, то черта ль нам остается делать? А если я вас когда-нибудь крою и на вас замахивается перо-рука, то я, как говорится, добыл это кровью, я больше вашего рифмы строгал. Товарищи, бросим замашки торгашьи — моя, мол, поэзия — мой лабаз! — всё, что я сделал, все это ваше — рифмы, темы, дикция. бас! Что может быть капризней славы и пепельней? В гроб, что ли. брать, когда умру? Наплевать мне, товарищи, в высшей степени на деньги, на славу и на прочую муру! Чем нам делить поэтическую власть, сгрудим нежность слов и слова-бичи, и давайте без завистей и без фамилий класть в коммунову стройку слова-кирпичи. Давайте, товарищи, шагать в ногу. Нам не надо брюзжащего лысого парика! А ругаться захочется — врагов много по другую сторону красных баррикад. [1926]

ПИСЬМО ПИСАТЕЛЯ

ВЛАДИМИРА ВЛАДИМИРОВИЧА МАЯКОВСКОГО

ПИСАТЕЛЮ АЛЕКСЕЮ МАКСИМОВИЧУ ГОРЬКОМУ

Алексей Максимович, как помню, между нами что-то вышло вроде драки или ссоры. Я ушел, блестя потертыми штанами; взяли Вас международные рессоры. Нынче — иначе. Сед височный блеск, и взоры озарённей. Я не лезу ни с моралью. ни в спасатели, без иронии, как писатель говорю с писателем. Очень жалко мне. товарищ Горький, что не видно Вас на стройке наших дней. Думаете — с Капри, с горки Вам видней? Вы и Луначарский — похвалы похвальные, добряки, а пишущий бесстыж — тычет целый день свои похвальные листы. Что годится, чем гордиться? Продают «Цемент» со всех лотков. Вы такую книгу, что ли, цените? Нет нигде цемента, а Гладков написал благодарственный молебен о цементе. Затыкаешь ноздри, нос наморщишь, идешь верстой болотца длинненького. Кстати, говорят, что Вы открыли мощи этого… Калинникова. Мало знать чистописаниев ремёсла, расписать закат или цветенье редьки. Вот когда к ребру душа примерзла, ты ее попробуй отогреть-ка! Жизнь стиха — тоже тиха. Что горенья? Даже нет и тленья в их стихе холодном и лядащем. Все входящие срифмуют впечатления и печатают в журнале в исходящем. А рядом молотобойцев анапестам учит профессор Шенгёли. Тут не поймете просто-напросто, в гимназии вы, в шинке ли? Алексей Максимович, у вас в Италии Вы когда-нибудь подобное видали? Приспособленность и ласковость дворовой, деятельность блюдо-рубле- и тому подобных «лиз» называют многие — «здоровый реализм». — И мы реалисты, но не на подножном корму, не с мордой, упершейся вниз, — мы в новом, грядущем быту, помноженном на электричество и коммунизм. Одни мы, как ни хвалите халтуры, но, годы на спины грузя, тащим историю литературы — лишь мы и наши друзья. Мы не ласкаем ни глаза, ни слуха. Мы — это Леф, без истерики — мы по чертежам деловито и сухо строим завтрашний мир. Друзья — поэты рабочего класса. Их знание невелико, но врезал инстинкт в оркестр разногласый буквы грядущих веков. Горько думать им о Горьком-эмигранте. Оправдайтесь, гряньте! Я знаю — Вас ценит и власть и партия. Вам дали б всё — от любви до квартир. Прозаики сели пред Вами на парте б: — Учи! Верти! — Или жить вам, как живет Шаляпин, раздушенными аплодисментами оляпан? Вернись теперь такой артист назад на русские рублики — я первый крикну: — Обратно катись, народный артист Республики! — Алексей Максимыч, из-за ваших стекол виден Вам еще парящий сокол? Или с Вами начали дружить по саду ползущие ужи? Говорили (объясненья ходкие!), будто Вы не едете из-за чахотки. И Вы в Европе, где каждый из граждан смердит покоем, жратвой, валютцей! Не чище ль наш воздух, разреженный дважды грозою двух революций! Бросить Республику с думами, с бунтами, лысинку южной зарей озарив, — разве не лучше, как Феликс Эдмундович, сердце отдать временам на разрыв. Здесь дела по горло, рукав по локти, знамена неба алы, и соколы — сталь в моторном клёкоте — глядят, чтоб не лезли орлы. Делами, кровью, строкою вот этою, нигде не бывшею в найме, — я славлю взвитое красной ракетою Октябрьское, руганное и пропетое, пробитое пулями знамя! [1926]

* * *

Стала я замечать, что Луначарский с нами почти не здоровается. А раньше мы очень были им обласканы. В чем дело? Говорю об этом как-то при Шкловском, а Шкловский и спрашивает: «Ты разве не знаешь. Горький рассказывает всем, что Володя заразил какую-то девушку сифилисом и потом шантажировал ее родителей?»

— Как так?

— А я думал, вы знаете.

Мы удержали Володю за руки, чтобы не бежал прямо бить Горького. Я взяла с собой Витю и поехала объясняться.

Горький болен. Я оставила Шкловского в гостиной, а сама захожу в кабинет — сидит Горький за письменным столом. Перед ним стакан с молоком, белый хлеб. Смотрит на меня вопросительно. Чему бы, кажется, удивляться? Ходил же он раньше к нам в тетку играть, и я не удивлялась.

— Алексей Максимович, тут какое-то недоразумение. Вы рассказываете что-нибудь плохое о Вл. Вл-че?

— Я? Нет, конечно.

— Вы не говорили о нем то-то и то-то?

— Ничего подобного.

Я к двери: «Витя, Ал. Мак. все отрицает. Говорит — ничего подобного». Даже Шкловский возмутился такой наглостью.

— Алексей Максимович, помилуйте, да вы же мне сами говорили.

Горький не ожидал, что Шкловский за дверью.

— Ну что ж, ну и говорил. Я узнал об этом из достовернейшего источника. Мне сказал об этом врач.

— Но как же вы могли ему поверить? Ведь вы же знаете Володю, меня. Как не проверили, не спросили?!

— А какие у меня основания верить вам больше, чем врачу. А если б это и была даже сплетня, я считаю все способы дозволенными для того, чтобы удалить этих прохвостов, издающих и печатающих только самих себя, от министра просвещения Луначарского. А Луначарский хоть и плохой министр, но министр.

В ответ на это я потеряла дар речи и сказала только — тогда дайте мне имя, фамилию и адрес этого доктора.

— Я не помню.

— Так вспомните.

— Сейчас не вспомню. На днях скажу через Шкловского.

Жду неделю, жду две. Посылаю Горькому письмо… Конечно, не было никакого врача в природе. Я рассказала всю историю Луначарскому и просила передать Горькому, что он не бит только благодаря своей старости и болезни.

Лиля Брик. «Горький»
  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: