Шрифт:
– Не думаю.
– Говорю тебе, мама, тот самый. Я про него спрашивал, и оказывается, отец одного нашего мальчика хорошо его знает. Он состоит в какой-то каучуковой компании.
– Ты его не видел, Джон?
– Нет, но я думал, что надо бы с ним встретиться.
– Зачем? Он никогда тобой не интересовался. Он скверный человек, Джон, насквозь скверный.
– Да, я знаю, вы с ним не ладили...
– Он скверный, Джон. Лжец, обманщик...
– Она заклинает сына поверить ей.
– Ты и вообразить не можешь, до чего скверный.
– Ладно, мама, ты уж не волнуйся.
Он целует ее без улыбки, точно прощая ей обиду; и в тот же вечер, может быть лишь для того, чтобы утвердиться на такой позиции, пишет Бонсеру длинное письмо.
Однако, написав письмо и тем сквитавшись с Табитой, он его не отправляет. Как-никак отец тоже родственник, он тоже может оказаться любопытным и въедливым.
63
Вспоминает он об этом письме только через три недели, уже в школе. Лежа на коврике под деревьями со своим другом Труби, он смотрит крикет, и среди сотен мальчиков в белых с розовым полосатых куртках он один в пиджачной паре. Его только что произвели в префекты [в английских закрытых школах старшеклассник, наделенный функциями надзирателя], а в Брэдли префектам разрешается пить чай в некоторых кондитерских, а значит, во второй половине дня носить городской костюм. Джон, став префектом, надевает костюм и в дни состязаний. И сейчас, почувствовав, что на ребра давит что-то острое, он сует руку во внутренний карман и находит это письмо. Его так разморило, что он даже не удивляется, а только смотрит на него с улыбкой.
День выдался жаркий, воздух точно сгустился от жары и тихонько кипит на солнце. Лежать в тени, если и не очень прохладной, то хотя бы зеленой, и глядеть на фигурки играющих, чьи яркие куртки словно вспыхивают в облаках горячего пара, кажется Джону верхом блаженства.
Они с Труби обсуждают свое будущее. С других ковриков доносятся оживленные голоса - что-то про игру, про какой-то новый рекорд дальности полета, - внезапные вскрики, шутки, насмешки, и оба префекта чувствуют, что они выше этого, что они взрослые люди. Это чувство можно уловить даже в голосе Труби, когда он негромко произносит: - Теперь я, пожалуй, жалею, что не пошел в военный флот. Родители меня с детства туда прочили, да я тогда уперся.
– Он срывает травинку и задумчиво жует ее.
– А теперь, если будет война, морякам больше всех достанется.
– Война-то, наверно, быстро кончится. Новые взрывчатые вещества, знаешь, они какие - ужас. Дредноуты, говорят, могут потопить друг друга с первого же бортового залпа.
– Да, линейные корабли устарели. Войны становятся все короче. Последняя настоящая война, франко-прусская, длилась всего шесть недель, я имею в виду - до Седана, а это, в сущности, и был конец.
– Больших войн, вероятно, больше уже не будет, разве что на Балканах.
– Ну, славяне-то никогда не знали цивилизации, они не побывали под властью Рима.
– Как и немцы... Ух, хорош удар!
Хлопнув три-четыре раза в ладоши, они снова растягиваются на коврике. Труби, крепкий, энергичный юноша, говорит: - А все-таки интересно бы посмотреть, как это будет.
Джон выронил письмо и лежит на боку, подложив ладонь под щеку, надвинув соломенную шляпу на нос. Его одолевает ленивая истома, ощущение, что жизнь, если не принимать ее слишком всерьез, бесконечно приятна. И стук мячей, громкий, как выстрелы, только усиливает это чувство заработанного покоя. Словно все вокруг - жаркое солнце, прохладная тень, даже спортивный азарт игроков - для того и создано, чтобы дать ему это ощущение счастливой, покойной отрешенности. Он замечает, что двое младших на коврике рядом в шутку дерутся битами отчасти для того, чтобы привлечь его внимание, и нарочно не смотрит в их сторону.
Перерыв. Время пить чай. Игроки все вместе особым неспешным шагом двинулись к павильону. Труби вяло спрашивает: - Ну как, попьем в буфете или сходим на Хай-стрит?
– И Джон отвечает: - Я думал сходить в город, да лень, далеко.
– Он встает, старательно отряхивает брюки, подбирает с земли письмо. Но в карман его не кладет, а, проходя мимо почтового ящика, поднимает руку жестом властителя собственной судьбы и решительно проталкивает его в щель.
И как ребенок, нажав на спусковой крючок, чтобы проверить, правда ли ружье стреляет, бывает оглушен выстрелом, так и Джон удивляется, когда пять дней спустя его вызывают в кабинет классного наставника и он видит перед собой плечистого мужчину с рыжеватыми усами, чье цветущее, вызывающе красивое лицо так и пышет самодовольством, что, впрочем, не противно, потому что выражение его как будто означает не "Любуйтесь мной", а "Порадуйтесь со мной". И мальчик с места начинает улыбаться.
Бонсер разъясняет мистеру Тоуду преимущества классического образования: - Сам я питомец Итона, но и о вашей школе наслышан.
Джон смотрит на него разинув рот - такого светлого и узкого серого костюма, таких странных, серых с белым замшевых штиблет он еще никогда не видел. Он даже не сказал бы, что этот человек - пшют, очень уж он необыкновенный, точно иностранец в национальном костюме.
Бонсер, обернувшись, хватает его за руки.
– Вот он, Джонни, наконец-то! Я бы тебя где угодно узнал.
– И, качая головой, подмигивает преподавателю.
– Сказывается порода, а?
– Но мы разве уже встречались?
– спрашивает Джон.
– Встречались? Да я твой отец, Джонни, я тебя за ручку водил, воспитывал тебя в самые трудные годы. Твоя мамочка всегда со мной советовалась. И вот это все, - с широким жестом, - я же тебе и устроил. Он снова обращается к Тоуду: - Что может быть лучше классического образования, сэр? Чем была бы без него Англия? Я поклялся, что мой сын его получит, хоть бы мне для этого пришлось ходить голодным... Но давай-ка мы с тобой, дружище, прокатимся, выпьем где-нибудь чаю... Ведь вы его отпустите до вечера?